Немного ночи (сборник)
Шрифт:
Кеша с Максом начали меня материть, но тут же замолкли. Хлопнула входная дверь. И на кухню вошел удивленный пожилой мужик, с лицом хронического алкоголика, на удивление трезвый. Очередной любовник катькиной мамы.
Он не знал, откуда у нас ключ, и сказал, чтобы мы убирались. Что мы и сделали.
Идти по домам все еще было глупо. И мы просто стали обходить своих знакомых. Сумку с водкой и магнитофоном тащили по очереди. Пришли к Егору Грузчику. Но он нас к себе не пустил, сказал – и так народу много. Мы посидели в подъезде, выпили по рюмочке и пошли дальше. У Макса Кашина народу тоже было много. Но мы не стали напрашиваться. Только попросили, чтобы он вытянул на лестничную клетку удлинитель. Тут стоял маленький столик и деревянная скамеечка. Мы сели, включили магнитофон, разлили водку и разложили закуску. Через пару минут вокруг уже толпились любопытные. Всем казалось очень необычным, что мы ходим по гостям со своей выпивкой и едой, не просимся в квартиру и скоро уйдем.
Выпили мы немало, но из-за мороза и долгих периодов пешей ходьбы не пьянели. Побывали подъездах в десяти. Чем больше мы уставали, тем больше хотелось смеяться. Макс даже удивлялся:
– Я по обкурке так не смеюсь!
В очередной подъезд зашли уже просто погреться. Идти было не к кому. Кеша зачем-то достал магнитофон и поставил его на большой деревянный ящик, стоящий на лестничной площадке.
Из-за ближайшей двери доносилась негромкая музыка. Минут через пять из-за этой двери вышла на площадку немного пьяная девушка, в накинутой на плечи дубленке и с сигаретой во рту.
– Привет, парни! – сказала она.
– Привет, – сказали мы.
– Хороший у вас магнитофон, – сказала она, – А у меня плохой.
– Да, – согласились мы, – Плохо, когда магнитофон плохой.
– А пойдемте ко мне, – предложила она, бросила в лестничный пролет сигарету и толкнула дверь.
Первое, что мы увидели, когда вошли в квартиру – был Паша Панченко. Он стоял, покачиваясь посреди прихожей и смотрел, улыбаясь, прямо перед собой. Увидев меня, он подошел осторожным зигзагом, взял меня за пуговицу куртки и заговорил голосом восторженным до дрожи:
– Батон, я понял, почему в России так много бухают! Потому что, как встретишь новый год – так его и проведешь! Ты понял, да?
Потом не помню точно, что было – в тепле вдруг начала действовать вся выпитая водка. Помню только, кто-то пролил на мою куртку флакон духов. И потом, дома, мама спрашивала, почему от меня так пахнет духами.
Странно я встретил новый год. И странно он проходит передо мной. И я себя в нем чувствую наблюдателем, который все видит, но мало что понимает.
Глубокая июньская ночь. Я сижу на куче теплых замшелых камней, над полукилометровым обрывом, почти на вершине сопки. Солнце висит над горной грядой, в закате, горячее, красное. И я чувствую на лице мягкое тепло. Я всегда любил смотреть бесконечные июньские закаты.
А завтра я улетаю отсюда и, наверное, уже никогда не увижу ночного солнца. Потому что сегодня был выпускной бал. И на завтра уже куплены билеты.
Я смотрю на часы и вижу, что сейчас половина четвертого. Кстати, отсюда видно ресторан, в котором все еще продолжается гулянье. Большое некрасивое здание зеленого цвета. Называется «Кэскилл» – что значит «цветок».
Паша очень красиво танцевал с Надькой «ча-ча-ча» в самом начале вечера. Все хлопали. Потом выпускники лазили под здание ресторана и пили там водку из общего стакана. Потом вылезали оттуда и шли танцевать и пить вино с родителями и друг с другом. Я сидел и смотрел на танцующих.
В час ночи кто-то из родителей захотел, чтобы Паша с Надей снова станцевали. На первых тактах мелодии Паша еще что-то спешно дожевывал. Надька улыбалась и сверкала ногами. Я все время сидел на диванчике, у стенки, и смотрел по сторонам. Даже слазил разок под ресторан и выпил полстакана откровенно «паленой» водки. Но она на меня как-то не подействовала. Только походка изменилась. После второго Надькиного и Пашиного танца мне надоело сидеть. Я встал и ушел. Никто и не заметил.
На улице было очень хорошо. Немного душновато, но дул порывами прохладный ветерок. Из недалекой тундры доносился густой аромат меда.
– Тундра цветет. – подумал я.
И пошел не домой, а на окраину поселка, мимо недостроенного здания дома культуры «Березка». Мы называли его «Колизей», и играли там в вампиров.
Я сначала хотел забраться на вершину сопки. Но минут через сорок подъема устал. Склон здесь был пологим, да, видимо, сказались те полстакана. Нашел кучу камней, положил сверху еще один – большой и плоский кусок древней лавы, весь в серых трещинах. Так удобнее сидеть. Хотя тут нельзя сидеть на камнях. Они только кажутся теплыми. На самом деле они холодные. Потому что в полуметре под ними начинается лед.
Сижу и смотрю на залитую красным светом узкую долину, с полосками дорог и цветными коробочками пятиэтажек. У носка моей левой туфли цветут фиалки и колокольчик. А от ближайшего ручья доносится терпкий запах багульника.
Я уже устал и хочу спать. Есть такое особое состояние полусна, в котором самая мимолетная мысль превращается в развернутое повествование, цветное и в лицах, как кинофильм.
…– давай ему морду набьем…
Я встаю, отряхиваю брюки от каменной пыли. И неспеша иду вниз по склону. Камни иногда подворачиваются под ногами.
Я чувствую себя капитаном, сходящим на берег после долгого плавания. Передо мною моя земля. И я могу идти, куда захочу. Но куда бы я не пошел, я не знаю, зачем я там нужен.
Я останавливаюсь у маленькой лужицы. Сажусь на корточки, зачерпываю пригоршней холодную до ломоты в пальцах воду и пью маленькими глотками. И в голове крутятся странные мысли, что эта вода замерзла миллионы лет назад. А теперь просочилась сквозь камни и мох. И я ее пью. У воды вкус травяного настоя.День Иисуса
Я знаю, что Бог есть. Я его видел. Несколько раз, даже не помню, сколько именно. Только совсем не так, как представляет себе большинство из вас. Никаких ослепительных силуэтов, громоподобных голосов, ангелов с пылающими мечами, оживших икон и прочих банальностей.
Помнится, видел я как-то горящий куст. И, в каком-то смысле, его можно было счесть, как и все вокруг, проявлением Божественной воли. Но, скорее, он горел потому, что взорвалась банка с авиационным керосином, которую мы, шестилетние мальчишки, бросили в костер. Керосин взорвался, поднявшись огненным шаром над головешками костра, и поджег кустарник, в котором все происходило, метров на пять в окружности. Тогда я еще не читал Ветхого Завета, и даже не смотрел популярные баптистские мультфильмы. Поэтому, со своим другом-ровесником Пашкой, просто созерцал зрелище обгорающего ивняка.
В том возрасте я Бога не видел. По крайней мере, не припомню. Зато всякие другие сущности встречались мне постоянно. Я часто просыпался ночью от страха и смотрел в темноту, улавливая в ней едва заметные, текучие, искристо-мутные шевеления. Я не знал, кто это. Я лишь чувствовал обращенное на меня внимание. Включение света и появление недовольной мамы в ночной рубашке не рассеивало страхов, а лишь оттеняло их, отодвигало до времени на границу света, где они могли ждать и копить силы для последующего проявления, со мной наедине. Однажды, когда мне было уже лет двенадцать, я встретил одного из них, ночью, когда встал попить воды. Я помню, как повернул в дверной проем кухни, и сначала задержал дыхание от испуга, а уже потом понял, чего боюсь. В метре от порога, на табуретке, сидела черная человеческая тень и смотрела на меня. У нее не было глаз, но я чувствовал нацеленное на меня внимание. У меня появился холод в теле, какого не было никогда прежде. До того я лишь читал в книжках, что можно так холодеть, но не верил. Я расширил глаза, потому что надеялся, что это лишь игра теней на моих спутавшихся от сна ресницах. Но это была одна тень, вернее даже сплошь черный человек, будто сформированный из черного тумана. Он встал и шагнул ко мне. Я попятился. Рядом, в соседней комнате, спали мои родители. Но почему-то было ясно, что сейчас можем действовать только я и он, а все остальное спит, почти мертво. Я пятился назад, на трясущихся ногах, а он мерно, невероятно легко и спокойно, шагал на меня. Я уперся спиной и затылком в стену и сделал несколько движений, будто собирался на эту стену залезть. И опять в голове мелькнула мысль о книжных оборотах, которым я не верил. Он был шагах в трех от меня, когда я понял, что деваться мне некуда, и пошел вперед, на него. Он остановился, а я прошел насквозь и уловил в разваливающихся клубах черного тумана искристо-мутное мерцание. Я так и не узнал, что за сущность посетила меня, и что она или оно искало. Думаю, это не было Богом, поэтому не будем о нем.
Я родился и вырос в местности, которая называлась Долиной Шамана. Может быть, это что-то значит, и как-то повлияло на меня. Вообще-то местные, эвены и юкагиры, считали Долину Шамана проклятой и когда-то даже не останавливались тут на ночь. Когда в долине построили дома с водопроводом, канализацией и электричеством, те же эвены стали охотно селиться здесь. А кроме них понаехало еще много русских, украинцев и якутов. Эвены относились ко всем ним со сдержанным неприятием. Однако они слишком быстро пристрастились к русской водке и поэтому стали пленниками чужой культуры, почти забыв свою. Они еще пели протяжные, как метель, песни, носили охотничьи ножи на поясах, говорили на родном языке и называли местные села на свой манер. Но начальниками на их земле становились все больше якуты и сахаляры, хохлы-собутыльники жили в несколько раз дольше, а ножи, как выяснилось, удобнее носить на русский манер – в сапоге. Может быть, так вступило в действие проклятие шамана, тело которого они заложили камнями на одной из окружающих долину сопок несколько сотен лет назад… Он, вроде бы, завещал им тут не селиться…
Я прожил в этой долине шестнадцать первых лет своей жизни. За все время ни один шаман в Долине Шамана не появился. Эвены говорили, что, вроде, у них есть еще пара-тройка. Но, судя по слухам, это были обычные «народные целители», которые умели вправлять вывихи и поить простудившихся соплеменников отваром багульника. Никто из них не мог засвидетельствовать присутствие Бога. Поэтому не имеет смысла о них рассказывать.
В моем окружении не было человека, который был бы всерьез озабочен существованием кого-либо, кроме себя. Мама и папа находились под действием инстинктов. Мама – под действием материнского. А папа – инстинкта размножения.
Для мамы я был лишь необходимым условием ее желания заботиться о ком-либо. То, что я думал, чувствовал, видел и слышал, ее не интересовало. Чтобы заставить меня есть, когда я не был голоден, она иногда использовала ремень. Не знаю, полагала ли она всерьез, что боль возбуждает аппетит, или просто не могла смириться с мыслью, что я не всегда ем. Благодаря ее стараниям я постоянно был сыт и одет в чистую одежду. Если я разбивал коленку, она заботливо мазала ее зеленкой и дула на ранку, чтобы утишить боль. Но если у меня болела душа от безмерно-огромных ребячьих переживаний и не имеющих решения мировых проблем, мама просто не замечала моих слов и моей боли. Так же она смотрела и на мою сестру.
Папа бил сестренку до крови, потому что считал ее чужим ребенком (странное обоснование побоев, но инстинкт размножения – штука загадочная). А мама с ним ругалась. Он разбивал ребенку нос, а в ответ слышал – упреки матери. Впрочем, маму он тоже бил. Мне бы не казалось странным, если бы она была запугана. Но запугана она не была, просто считала, что ее усилий по созданию мира в семье вполне достаточно. И в частые периоды примирений все так же охотно ложилась в супружескую постель.
Папа считал меня своим ребенком, и поэтому бил только несколько раз в жизни, но тоже до крови. В остальном он предпочитал думать, что пока он шляется по чужим кроватям, пьет водку и глумится над моими близкими, я расту гармоничной и сильной личностью. Он собирался мною гордиться, когда я вырасту.
Мне было стыдно за отца. Особенно, когда я подрос. Мальчишки-одноклассники рассказывали о походах со своими отцами на охоту, на рыбалку или просто в горы. А я молчал, с завистью. Иногда я врал, что мой папа тоже ездит на рыбалку. Но они догадывались, что это неправда, и слушали меня с выражением непереносимого сожаления и вежливости на лицах. Потом у папы появилась идея-фикс насчет малолетних девочек. С ними он тоже пытался размножаться. Мальчишки знали про это и тайком посмеивались. Хотя опять же, стараясь не причинить мне боль. Удивительно тактичны они были в этом отношении. Но толку от их тактичности было мало.
Когда у меня стали расти волосы на подбородке, классе в десятом, я месяца два упрашивал отца научить меня бриться. Я много лет мечтал, как он научит меня этому. Но ему было некогда. В итоге, я пошел с мамой в магазин, выбрал там электробритву, доступную по маминым средствам, купил ее и внимательно прочитал инструкцию.
Бог тогда был для меня чем-то вроде математической неизвестной. Как и для моих родителей. Вроде нарисован этот икс. Но уравнение не решается. Да и незачем его решать. Потому что в жизни простого человека, будь он грузчик или оператор машинного набора в типографии, высшая математика значит удивительно мало.Принято считать, что дети ближе к Богу, что они почти ангелы.
Вряд ли.
Я помню себя ребенком. Помню ту незамутненную шевелением мыслей волшебную чистоту восприятия…
Если пытаться сейчас описать это словами, то ничего не получится. Потому что невозможно описать словами мир, в котором не существует слов.
По моим теперешним прикидкам, первое воспоминание о детстве относится к периоду грудного вскармливания, потому что… И снова громада бессловесного мира наваливается на мое голое потерявшееся сознание, и я не могу понять, с чего нужно начать описание, потому что у мира не существовало начал и концов, близости и дали, важного и упущенного из вида.
Поэтому я не буду пытаться передать вам мировосприятие ребенка. Я лишь опишу воспоминания.
Пространство бесконечно.
Несомненно, все это происходило в комнате рабочего барака, на краю заполярного поселка, на улице Лесной, номера не знал никогда… и где-то рядом там все еще есть детская площадка с дощатой горкой-домиком-туалетом, качелей-лодкой, железной оградой из гнутых прутьев…
Но несомненно, все происходило в комнате.
Свет был тускло-желтым. Из чего могу сделать вывод, что светил ночник. Потому что другого света не было. Свет был мягко обволакиваем тьмой, теплой и уютной, с запахом матери.
Именно слово «мать» подходит в данном случае больше всего. Потому что она была как признак жизни, категория бытия, воздух, время…
Ее тело было огромно. Оно высилось рядом со мной теплой плавно изогнутой стеною. И то одеяло, которым она была укрыта до пояса, мне теперешнему, напоминает холмистую мягкую равнину, обладающую, кроме ширины еще и ватной толщиной.
Мать берет меня в воздух, я не вижу – как, и кладет себе на живот. Я так мал, что мои руки и ноги даже не достают до пределов живой долины ее живота. Я поднимаю голову и вижу полушарие груди. Оно больше моей головы. Я тянусь к нему. И вижу лицо матери. Она смеется.
И что поразительнее всего – я помню слова!!! И я помню, что я понимал их! И помню, что сам не умел говорить. Казалось, мне просто не нужно говорить, не имеет смысла…
– Ну что ты, – сказала мать, – молока совсем не осталось.
Она огромными красивыми пальцами сжала грудь у соска, и я увидел выступившую белую каплю. Я потянулся снова и приник ртом к соску. Вкуса я не чувствовал. Удивительно, но дети почти не чувствуют вкуса пищи – только крайности: приторную сладость или хинную горечь.
– Так, водичка, – сказала мать.
И дальше воспоминание срывается, смазывается в тысячи других воспоминаний о маме. Теперь уже о маме. О ее тепле. Обо мне, рядом с ней, под одеялом. Но это уже не то…
Особенно ценно самое первое воспоминание. Потому что оно в наибольшей степени сохранило для меня ощущение детства, мира, увиденного ребенком.
В нем не было слов. Но в нем понимались слова. В нем люди были вселенными. Но оставались людьми. В нем не было Бога. И в нем не нужно было Бога. Потому что весь мир был мной, и я был всем миром. И при этом я оставался самим собой, хотя не знал собственного имени.Я помню, как я первый раз спросил у мамы о Боге. Мне было года четыре.
Она мне ответила:
– Это такой дядька на небе.
И в ту же ночь я увидел Бога во сне.
Небо, как и положено небу, было небесно-голубым под моими ногами. Вокруг были облака, а посреди облаков стоял большой дом, окруженный штакетным забором. И дом, и забор, и площадка перед ним сильно напоминали мой родной детский сад «Светлячок». Видимо, уже в том возрасте я воспринимал реальность, исходя из неких заранее известных шаблонов. Думаю, сейчас та же картинка пригрезилась бы мне в виде православного храма или здания областной администрации.
На небе царила осень. Деревья небесные уже потеряли почти всю листву и тянулись вверх, в белесую бесконечность, голыми кривыми ветками. Рассеянный осенний свет лился ниоткуда, и вообще налицо была та осеннесть в атмосфере, которая, собственно и делает эту атмосферу осенней.
Мне снилось, что я стою у самого забора, и невысокие штакетины торчат деревянными облупленно-синими уголками у самого моего лица. Я одет в зеленую курточку и желтую шапку-колпачок. А шагах в десяти от меня, среди качелей, игровых домиков и беседок, движется Бог, в белой застиранной одежде. Лицо его измождено и борода седа. Кожа его черна, но не по природе своей и не от грязи, а будто от безмерной, разъедающей медленным огнем черты лица, усталости.
В руках Бога была метла. И он подметал листву. Коротко взмахивал метлой и жухлые сырые листья, желтые, коричневые, красные, исчезали.
И, подметая дорожку перед собой, он, не спеша, но быстро продвигался ко мне. Меня поразило, что он не смотрел на листву, которая таяла в осеннем воздухе под его метлой. Он смотрел на меня. И глаза его жгли – не болью и не страхом, а пристальным и яростным вниманием. Будто каждый вдох мой был смертельно важен.
Мне стало вдруг страшно. Потому что я понял, что стою на его пути. И скоро он дойдет до меня. И не остановится.
Когда я проснулся, я рассказал маме о сне, как сумел. И она подтвердила мои худшие опасения.
– Да, – сказала она, – Если будешь себя плохо вести, Бог тебя метлой…И вот тогда я стал бояться Бога. Бог внушает ужас – вот что понял я. И теперь, когда истово-православные или пионеры-иеговисты рассуждают в моем присутствии о страхе Божьем, во мне всплывает полуживотный ужас личного уничтожения, страх маленького мальчика перед безмерной силой неясных намерений. Я не знаю, почему так. Я лишь уверен, что в моем сне было нечто очень важное для меня, и Бог, несомненно, имел к нему самое прямое отношение. Как будто Он сказал мне что-то. И я услышал, но не разобрал.