ЖАНРЫ

Ненаписанные воспоминания. Наш маленький Париж

Лихоносов Виктор Иванович

Шрифт:

— Уйдем и вернемся с союзниками.

— Я пока уходить не собираюсь.

— У тебя семь пятниц на неделе. Не забывай, пожалуйста. И не забывай, что если придет хам, то на полях Кубани взойдут не добрые всходы, а плевелы.

— Вы меня обижаете, тетя Лиза. Я боюсь толпы, но я всегда за демократию, и я понимаю, почему взбунтовался народ. Мы не были на фронте, и значит, ничего не видели. Русский народ не отступится.

— Да ты же только что сомневался!

— Иногда я боюсь за себя, тетя Лиза. От этого. Лобанов-Касаткин печатает в газете стихи, а я думаю: ну так, так: «разграбившим храмы твои», так. Но где ж вы все были раньше?

А ты где был?

— Защищал в суде попавшихся революционеров.

— Бомбистов. А ты где была, Манечка?

— Я училась, Елизавета Александровна.

Манечка Толстопят слушала их разговор с грустью. Но она ничего не боялась. Привыкшая в лазарете к стонам раненых, к смертям тех и других, она давно перестала беспокоиться о себе. «Наше святое дитя»,— звали ее Бурсаки. Она всегда при старших молчала. На лице ее, ниже глаз, остро лоснились косточки — так она похудела за два года.

— Больше ничего доктору Лейбовичу не приписывали? О лазарете у кладбища не поминали?

— Нет.

В лазарете Манечка выполняла все поручения доктора Лейбовича. Как-то, когда он еще был на свободе, она пошла даже на риск. У них во дворе стояли с лошадьми корниловцы, позволявшие ей ездить верхом. Там, где спустя десятилетия поместят вендиспансер, белые устроили возле кладбища хрупенький госпиталь и свезли в него раненых красноармейцев. Свезли на смерть, оставив без всякого присмотра и медикаментов. «Я дам тебе лекарства,— сказал ей Лейбович,— ты потихоньку передай в госпиталь». Перевесив через спину лошади санитарные сумки без крестов, Манечка от дома доктора спускалась на лошади к Кубани и глухой улицей выезжала к госпиталю, отдавала сумку какому-то санитару. И так один раз в неделю. Потом она научилась красть одежду. На пустыре Крепостной площади, возле часовни, кучей лежали окровавленные военные кители. В туманные утра она набирала их в корзину и на трамвае привозила домой. Кто в госпитале выживал, надевал китель и ночью скрывался в Свинячьем хуторе. «Господь бог, храни всех, храни и брата моего Петюшку»,— шептала она на ночь.

Вот почему она спрашивала о том лазарете. И помалкивала.

Последние лекции читал в «Монплезире» князь Е. Трубецкой, но еще не знали, что последние.

В эти дни неисправимый силач Фосс еще раз накушался за чужой счет: зашел в лавку, натолкал в рот на три рубля колбасы и, нагнав панику, удалился, не заплатив ни копейки.

— Брызги жизни! — сказал на прощание.— Я Фосс! Фосс не платит.

Говорили также, будто на следующий день на него в Пашковской положили двадцать пудов досок, и верховые казаки проехали по этим доскам несколько раз. И проспорили бочонок меду.

Десятого марта Калерия ходила с мужем в «Чашку чая». Вправду толкуется: никто не может предсказать будущего. «Чашка чая» перебралась на улицу Гоголя под Зимний театр. В светлом большом зале, украшенном тропическими растениями, в тот вечер вместо барышень обслуживали раненые офицеры.

Кто же там был?

Как нарочно, в тот вечер зашли обогатить кафе содержатели магазинов, лавок, старые казачьи генералы в папахах, уже плохо слышавшие, плохо видевшие и мало что понимавшие в политическом вихре. Там был обувной король Сахав, покупщик первой легковой машины, скандалист и бабник. С ним сидели другие богатые армяне: братья Богарсуковы, Демержиев, Ходжебаронов; владелец Старокоммерческой гостиницы седой вежливый Папиянц и благодушный, вечно дававший ссуды Черачев. Там были давно на Кубань залетевшие греки: Акритас, Мавраки, хозяин «Националя» Азвездопуло, родня Фотиади, в доме которого на Соборной стоял Деникин, торговцы музыкальными инструментами братья Сарантиди, бывший полицмейстер Михайлопуло. Там были турки: пекарь Кёр-оглы, Гасан-Мамед-оглы и еще кто-то. Не все персы уехали в 1914 году, и они пришли. Там были ювелир Ган и аптекарь Каплан. В группе пожилых офицеров сидели дамы: начальница Мариинского института княгиня Апухтина, директриса гимназии Понофидина, вдова генерала Ассиер, классная дама Толстая. Там были и господа петербургские, московские и прочих губерний.

Сбор пожертвований по объявлению удался вполне.

Пристав Цитович с городовыми следил на выходе за порядком.

Вечер этот запомнился на всю жизнь: в «Чашке чая» сидел с мадам В. раненый Толстопят. Такое было в их жизни, и от этого никуда не денешься. Запомнилось еще Калерии: Бурсак подарил Толстопяту русско-французский словарь «Общественно-полезные разговоры».

— Шел сегодня мимо магазина Запорожца и купил.

— Подпиши,— сказал Толстопят невесело.

Бурсак подозвал офицера и попросил принести ручку и чернила. На титульном листе он сделал надпись, которую не раз потом они перечитывали с грустью. «Пьеру Толстопяту, моему другу, на будущую жизнь. 10 марта 1920 года. Екатеринодар, «Чашка чая». Д. Бурсак».

— Спасибо,— сказал Толстопят.— Пора утончаться.

И передал мадам В.

Она полистала, зачитала несколько фраз:

— L'empereur a publie un edit... Je m'abandonne a mon malheur... Ces temps sont passes... j'ai dessein de passer l'hiver a Paris... [62]И она медленно, безнадежно опустила книгу на колени.

62

Государь дал указ... Я предаюсь своему несчастью... Эти времена прошли... Я намерен провести зиму в Париже...[

— Кто там шумит? — Толстопят обернулся к оркестру и долго разглядывал молодецкого офицера с двойным гвардейским серебряным галуном.

— Это сумский гусар,— сказала мадам В.— Он пробрался к нам с Урала. Вчера он рассказывал, как они в Тобольске хотели выкрасть государя. В январе восемнадцатого года они выехали из Москвы до Тюмени и потом триста верст ехали на ямщицкой тройке к Тобольску. За ними должны были прибыть сто гардемаринов. Государя охраняли триста солдат Гвардейской стрелковой дивизии. Мечтали даже захватить телеграф. Но они плохо организовали похищение. И не было денег.

— Сейчас на Кубани весь Сумский полк,— сказал Толстопят.

— Монархисты,— заметил Бурсак равнодушно,— люди определенной психологии. У них особый склад души.

— Царя уже забыли,— сказала Калерия.— А прошло не так много времени.

Бурсак зло, будто Калерия перед ним виновата, пробурчал:

Или у людей нет собственной жизни?

Они утром поругались и еще не помирились.

— Чего ты сердишься? — удивилась Калерия.— Я не к тому говорю, что его нужно жалеть, я просто так сказала. А детей мне жалко.

— Они наследники власти. Они были опасны потому, что в любую минуту могли знаменовать своим существованием власть. Старую власть.— Бурсак злился все пуще.— У женщин нет логики.

Калерия решила перемениться.

— Давайте поговорим о другом.

Но мадам В. продолжала свое:

— Правильно кто-то сказал: муха, севшая на Исаакиевский собор, не подозревает о его стиле. Я думаю: какая грустная жизнь ожидает всех. Или уйдете и опять вернетесь? Такое уже было. В Турцию уйдете и оттуда вернетесь.

— Когда они вернутся,— сказал подслушавший их купец с другого столика,— иголка рубль будет стоить. Извините.

— Все мы в положении евангельской смоковницы,— сказал очнувшийся Толстопят.— А я, друзья мои, так устал, что молчал бы, кажется, всю жизнь. Легко говорить этим магазинщикам. «Ешь нашего хлеба,— говорили запорожцы,— та не заедайся, бо мы тебе его дали, мы и отнимем». Вода прибывает весной, и она прет на греблю, и поначалу помалу пробивается, а дальше как заревет, то и греблю снесет. Так будет, к бисову батьку, и с нами.

Поделиться с друзьями: