Неподдающиеся
Шрифт:
Как-То мы сидели в партере Центрального Театра Красной Армии. Его коллектив еще занимал старинное здание с колоннами, до сегодняшнего дня украшающее площадь Коммуны. Я напомнил Попову о нашей давней беседе. И он, как бы продолжая свой рассказ, сообщил мне:
— Потом — ты же это знаешь — был московский Театр Революции, а с тысяча девятьсот тридцать пятого года я — здесь.
— Надеюсь, надолго!
— И я — надеюсь. Сижу, брат, рядом с тобой в этом зале, а перед нами площадка, громко названная «сценой», где уже прошел твой «Мстислав Удалой» и еще кое-что. А между прочим, до революции на ней выступали барышни из дворянских семей: читали пристойные стихи и пели приличные песни, ибо в этом здании помещался Московский институт благородных девиц. Как же все-таки случилось, что после Завадского я стал здесь главным?
— Вполне достойная замена.
— Мерси. Однако не думай, что это было так просто, поверь мне. Я очень долго колебался. Но после обстоятельного разговора с Аней — все-таки решился. Ты же знаешь мое отношение ко всему военному. Последнюю точку поставил человек, которому я очень верил: мой добрый знакомый театрал — Владимир Евгеньевич Месхетели. Он был органическим, организационным — подчеркиваю это слово — руководителем любого театрального коллектива. Там, где был Месхетели — там был и успех. Фактически это он поднял на такую высоту Бакинский русский театр драмы.
Попов вдруг улыбнулся. На мой вопрос о причине такой неожиданной реакции сразу ответил:
— Это было лет шесть назад. Месхетели дал из Баку телеграмму Борисову. Вот ее примерное содержание: «Предлагаю и очень хочу, чтобы вы приехали на год поработать у нас. Месхетели». Телеграфистка ошиблась и переделала фамилию отправителя: «Мысхотели». Борис Самойлович ответил: «Вы схотели, а мы не схотели!» Но это — так, просто к слову. Тематика театра, созданного для армейской аудитории, была предельно специфической. Превалировали военные темы. Там были уже поставлены… — Алексей Дмитриевич вынул записную книжку, открыл ее и продолжил (надо отметить, что, желая всегда быть абсолютно точным, он пользовался записной книжкой очень часто): —…Такие пьесы, как «КВЖД», «Первая Конная», «Махновцы», «Междубурье», «Удар в степь», «Компромисс Наиб-хана», «Военком», «Мирное время», а потом твой «Мстислав Удалой»… и многие другие: по-моему, еще пять. Так что ты понимаешь мое положение! Я знал отлично, что наш зритель будет в основном армейский: солдаты, офицеры, генералы. Сказать тебе по правде, я — за все то, что будет в дальнейшем происходить на сцене и за разность аудитории — не очень беспокоился. Рассуждал так: во-первых, тогдашние комкоры, комдивы и комбриги уделили значительно меньшее время самообразованию, нежели современные солдаты, успевшие уже окончить среднюю школу. Во-вторых, если Центральный Театр Красной Армии был создан для того, чтобы своими спектаклями повышать интеллект военного зрителя, то этого можно было достичь, знакомя его и с классикой драматургии. А если так, то я мог — наряду с военной тематикой — ставить пьесы великих авторов прошлого.
Я позволил себе прервать собеседника:
— Все остальное, дорогой А.Д., мне известно. Те двадцать пять лет, что ты здесь хозяйничаешь, вывели этот театр в первые ряды его московских собратьев, и ты памятник себе воздвиг нерукотворный, сюда не зарастет поклонников толпа! Счастлив, что под твоим присмотром были поставлены еще четыре мои пьесы и что одну из них ты режиссировал лично! Спасибо, Алексей Дмитриевич!
Сейчас, больше полувека спустя, я вспоминаю наши беседы во время постановки этим удивительным художником моей пьесы «Год девятнадцатый».
Кстати, через несколько лет, когда мой друг и коллега, талантливый во всех литературных проявлениях, — Всеволод Вишневский — выпустил сначала в Малом театре, а затем в ЦТКА свою пьесу «Незабываемый 1919-й», Попов заметил: «Знаешь, почему он так назвал свой опус? Потому что Всеволод никак не может забыть твой “Год девятнадцатый”»!
Я ответил, что эту мысль первым высказал Александр Фадеев. А. Д. тут же сознался, что это он слышал именно от него.
Когда Попов ознакомился с моей пьесой, он сказал, что, прежде чем прочтет ее актерам, хочет детально поговорить со мной. И эту длительную беседу я никогда не забуду, потому что в каждой моей следующей работе, до самого сегодняшнего дня, присутствует крупица его мысли. Умение оценить события, проникновение в душу и поступки действующих лиц, взгляд на событие с разных сторон, огромное досье на каждого персонажа. Бесценным советчиком был мой ушедший друг!
— Название меня устраивает, — начал Алексей Дмитриевич. — Можно, в скобках, предложить и второе: «Член Реввоенсовета». Это — деталь. Надо тебе сказать, что я всегда сначала стараюсь увидеть актеров, исполнителей главных ролей, такими, какими были бы они, играй эти роли я сам.
— Надеюсь, речь идет об артистах-мужчинах?
— Перестань острить! Мы говорим о постановке твоей пьесы, о передаче зрителю твоихслов и желаний. Начнем с основного персонажа — Лукина. Всем станет понятно, чей это псевдоним. Ты — лично — был знаком с Кировым?
— Да. Служил его порученцем.
— Это с его слов знаешь все происходившее?
— Нет. Но из бесед с очевидцами — участниками событий.
— Лукин — душа обороны Астрахани. В нем сосредоточены качества организатора войск гарнизона, жизни города, подъема духа его населения в совершенно, казалось бы, безнадежном положении. И при всем этом — остаться человеком! Когда я так говорю о нем, слово Человек действительно звучит гордо! Лукин, как и я, а вернее, я — как Лукин, стараюсь проникнуть в сердце каждого своего собеседника — подчиненного, противника или друга. Все, чему меня учили мои великие наставники, я использую для того, чтобы придать любому из действующих лиц наибольшее количество человеческих черт, хороших или плохих, — но правдивых, таких, чтобы самый искушенный зритель в них поверил и, возможно (для этого я и работаю!), стал бы лучше сам, стал справедливее. Театр — это школа жизни. Если актер всей душой отдается роли, если он верит тому, что и я — режиссер— отдаю ему, исполнителю, свои душу и сердце, то и зритель получит от увиденного на сцене свою вполне заслуженную долю. Когда уже идет поставленный мною спектакль, я — главным образом — слежу не за исполнителями, а за сидящими в зрительном зале. Мне непременно надо знать: доходит ли до них то, что я хотел им передать своим решением характеров действующих лиц. Поэтому для меня твой Лукин — это все самое лучшее, что создала революция! Самое яркое, чистое, бескомпромиссное. О, он — далеко не ангелочек с крылышками, изрекающий только всем осточертевшие истины, кстати достойные лишь одних тогдашних «небожителей». Нет, твой и мой, а значит — наш — Лукин весь от земли, от настоящего знания жизни, знания ее подлинной цены, разбирающийся в сущности каждого из своего окружения. Он с любым из своих постоянных собеседников и соратников говорит по-разному, на том языке, который больше всего доступен данному лицу. Да и внешне Лукин меняется — в зависимости от того, кто перед ним: бывший царский офицер, а ныне — начальник его штаба, или Ильинична — заведующая его несложным хозяйством. Он с почтением относится тут, в осажденном городе, в почти безнадежном положении, к случайно встретившемуся инженеру-мечтателю. Лукин разговаривает с ним так же уважительно, как если бы их беседа велась в мирное спокойное время — в одном из кабинетов Академии наук. И все это объясняется лишь тем, что твой герой (а его прототип был именно таковым) настоящий ленинец! Он точно знал, что после военной победы, в которую верил, наступит долгожданное мирное время, пора восстановления страны, где земля будет отдана крестьянам, а фабрики и заводы — рабочим. Он верил в то, что деревня обеспечит город питанием, а город деревню — всем необходимым. Он также верил в то, что рабочим и крестьянам непременно полное содействие окажет наша интеллигенция, что она, кстати, и делала спокон веку! Лучшие умы и специалисты станут во главе всего нашего восстанавливаемого хозяйства. И произойдет это во всех сферах — землепользования, индустрии, культуры, науки, всего того, что движет народ вперед. И при всем при этом, Лукин никому не простит преступления, даже проступка. Заметит малейшее этическое нарушение и укажет на него любому, кем бы этот нарушитель ни был. У тебя в пьесе чрезвычайно скупые ремарки. Я же стараюсь наделить Лукина реакциями, по логике и поступкам доступными только ему.А, если по правде, то подобные реакции могли бы быть и моими. Это и едва заметная усмешка, и открытая улыбка, и неожиданная задумчивость, а также — что весьма редко — и откровенный гнев. Я мог бы тебя спросить: согласен ли ты с такой моей манерой работы над ролью? Но я этот вопрос тебе не задаю: ты, автор, отвечаешь за пьесу. Я, режиссер, — за спектакль. Поэтому сразу перехожу к основной женской роли. Тетя Шура. Скажу тебе честно: тут я долго не задумывался. Вот уже почти двадцать лет она всегда рядом со мной. Если бы моя жена попала во время Гражданской войны в такую ситуацию, стала бы участницей и действующим лицом в описываемых тобой событиях, моя Анна Александровна поступила бы точно так же. Ты не подумай, что я хвастаюсь. Она действительно именно такая. Поверь: это обогатит роль тети Шуры, равно как и обогатит зрителя, сделает его чуть выше, чуть благороднее, чуть добрее, разумнее.
— И он вспомнит, этот многострадальный зритель, что существует такое понятие, как честь?
— Если оно в нем еще кое-как сохранилось, бесспорно! Следующий: Сашка-шайтан. Чекист или особист, неважно. Кого из них ты помнишь по тем временам?
— Атарбекова. И еще многих других…
— Я понимаю, что ты постарался сделать некий обобщенный тип этакого представителя той страшной тогдашней профессии. Я подобрал интересного исполнителя на эту роль. Он даже внешне будет похож на задуманный тобою образ. Постараюсь наделить его чувством, не характерным для сотрудников той организации. Это усилит к нему симпатию и его компаньонов по сцене, и сидящих в зале. Сашка будет иногда вызывать улыбку. А вообще, в данном конкретном случае — имею в виду постановку твоей пьесы — я в работе над каждой ролью учитываю все то, что ты мне рассказывал о каждом персонаже. Так что не удивляйся, если почувствуешь в идущем спектакле что-то свое… Но заранее — не радуйся: значительно больше будет моего! Ивина и Нестора — двух опытных подпольщиков, которых Лукин посылает в Баку — играть легче. Для них подпольная работа — родное дело. Поэтому и мне они облегчают их перенос из пьесы на сцену. Они оба, вполне умело, переправившись на другую сторону Каспия, трансформируются в дворника и сторожа.
Парадокс заключается в том, что Попов также детально разобрал, разработал — дабы представить их зрителю — и всех остальных действующих лиц «Года девятнадцатого». А ведь таковых насчитывалось ни много ни мало — тридцать шесть человек! У одних — большое количество текста, у других — поменьше, у третьих его и вовсе не было. Но несмотря ни на что, каждому исполнителю режиссером уделялось и соответствующее время, и безусловное внимание.
С каждой и каждым велись беседы один на один. И каждый перед выходом на сцену, вводом в спектакль держал соответствующий экзамен: показ реализации своей роли постановщику и его штабу.
Ох! Вспомнил вдруг одну любопытную историю: в пьесе действие двух картин разворачивалось в открытом море. Пять человек — Нестор, Ивин, Багиров, Акопян и Василий — «рыбаки» — экипаж баркаса. Они должны быть постоянно заняты ведением своего маленького корабля. Во время работы что-нибудь напевают. Я предложил для написания рыбацкой песни кандидатуру совсем тогда молодого Саши Галича. Попов согласился. Не помню точно, кто сочинил музыку: быть может, это было творение самого автора стихов… И вот наступил момент прослушивания. Рыбаки запели. Я запомнил один из трех куплетов:
Нашу сеть не утаскивай, Зла на нас не таи! Ох ты, Каспий неласковый! Ведь мы — дети твои…Когда вся песня была пропета, Галич ждал решения Алексея Дмитриевича. Тот ответил не сразу. Попросил повторить песню, что было тут же сделано. Попов задумался, а затем сказал Галичу:
— Прекрасная песня! Слова просто берут за душу. И мотив… Говорю честно и поздравляю. Но, к сожалению, мне она не годится.
И на недоуменные взгляды-вопросы присутствующих, мой в том числе, ответил: