Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Непорочные в ликовании
Шрифт:

Поверили те ей или нет — Бог весть; скорее, что и не поверили, да только что ж они все, даже вместе взятые, поделать могли?! Ничего не могли.

— Я пошла в зал, — сказала Ванда. — Начинаем.

В зале было человек тридцать пять или сорок, а могло бы поместиться двести, но и это было неплохо, ради такого результата можно было и потрудиться. Ванда села сзади, чтобы понаблюдать за зрителями и при необходимости бесшумно уйти. Заиграла музыка; вернее, и не музыка вовсе, а так — только вздохи, всхлипы и шепоты, и лишь иногда, нежданною и непрошенной, прорывалась мелодия, горькая и безнадежная. Поначалу было пиццикато контрабаса, иногда откликалась гитара дисгармоничным арпеджированным аккордом, потом над этой нераздельной и неслиянною парой повисла завеса двух валторн, долгая-долгая завеса, заплакал и закашлялся фагот, запели альты, потом резко и напряженно ворвалось искусственное электронное звучание, потом все рассыпалось, недавнее гармоническое согласие рассыпалось на осколки, и вдруг грянул жуткий, зловещий, душераздирающий хорал, от которого у всякого человека чувствующего и слышащего мурашки пробегали по спине, и волосы вставали дыбом. Беззвучно раскрылся занавес, и вот взорам зрителей открылась голая сцена, на которой были видны все обычные театральные механизмы и приспособления, те, что обычно стараются прятать при помощи кулис, падуг и задников. Театральная машинерия и была частью сценического оформления спектакля.

Потом появлялся человек в серой, будто больничной одежде, и серой она была не от скорби и не от грязи, но от великого смирения.

— В те времена, когда правители истребили будущее дней у рабов своих, — говорил человек, глядя в воздух, глядя в никуда, — когда дерзость городов превысила терпение державы, а в оной мятежи узаконились, когда человек говорил «да», держа в сердце своем «нет», и «нет», подразумевая «возможно», тогда рожден был на свет ребенок пола мужеского с двумя феллусами на теле его, и люди поняли, что Бог отвернулся от них. Смятение снизошло на плечи человеков, и руки их были в растерянности. Я был посторонним дней их неизведанных, я человек о двух руках, о двух ногах, и я призван свидетельствовать стук сердца моего, я птица, поющая на пепелище. Имя мое — HS, — сказал актер и написал это мелом на доске, единственно только и бывшей на сцене. — Я призван взирать, но не связывать, я избран содрогаться, но не рассуждать, я не тело, я нерв, я — один из рода проигравших, песнь моя — жалобы мои. Жили мы в доме сомнения, но кровля его обветшала, и стены его разрушились. И разбрелись мы, лишенные смысла, по дорогам беззакония, много нас, и мы одни, мало нас, и мы расточаем себя без счета… — говорил человек.

В зал потихоньку вошла Лиза и села радом с Вандою.

— Привет, — шепнула она. — Я все-таки сумела вырваться ненадолго.

Ванда кивнула ей едва приметно и отвернулась. Женщины молча следили за происходящим.

Печально запел хор, и на сцене появились еще актеры: совсем юная девушка (в пьесе ее называли Ритой) и молодой человек, игравший старика, еще женщина и мужчина, который потом оказался Рыжим. Был еще один, который говорил, что у него нет ноги, хотя обе ноги у него были на месте, но все ж таки иногда казалось, что у него и вправду только одна нога, с такими причудливыми ужимками, с такою страдальческой хромотой он перемещался; его звали Генрихом. И были еще двое соглядатаев, то ли из спецслужб, то ли они были дьяволовы посланники. Потом все они ехали на автобусе, который стоял на месте, и ехали они то через одну границу, то через другую, и на обеих границах они были свидетелями сцен насилия, ужасных, неожиданных и необъяснимых.

Вскрикивали засурдиненные валторны, бранились тромбоны сфорцандо, ворчали фаготы, будто пастушьи псы в непогоду. И скрипки пели пронзительно, остро, саркастически, недовольно.

Лиза сидела со сжатыми кулаками, ухоженные ногти ее до боли врезались в мякоти ладоней, но женщина этого не замечала. Она глядела на сцену, не отрываясь.

Потом все они, те, кто был на сцене, отдались некоему странному, аритмичному, завораживающему танцу, а хор опять пел печальную песню. Генрих, кажется, кому-то задолжал, давно, двадцать четыре года тому назад, и вот кредитор, невидимый и неотвратимый, явился за своим долгом. А у Риты (она сошлась с Генрихом) родился ребенок, на которого невозможно было смотреть без содрогания. Быть может, это только было местью жуткого хтонического кредитора. И вот все они, те, кто на сцене, собравшись в кружок, удавливают Ритиного ребенка подушкой.

— Если бы я была королем… — сказала себе Лиза. — Но нет, и тогда… совесть моя не была бы в ловушке…

Зрители стали перешептываться, удивленные, возмущенные и ошарашенные, кто-то свистнул, рассчитывая сорвать представление, но на него зашикали остальные, тот еще возмущался, потом встал и вышел из зала, хлопнув за собою дверью. Рассеянная улыбка мерцала на губах Ванды.

— Черт, опаздывают, — вдруг с досадой шепнула она.

— Что? — переспросила Лиза.

— Темп потеряли, — ответила Ванда.

Ты потрясающая! — сказала негромко Лиза подруге своей.

Ванда поджала губы и покосилась на Лизу.

А они все танцуют, потом они устают от своей истории, пытаются разыграть другую, но и она не выходит также. Как и первая история не вышла у них; они знают это, они чувствуют это, но не могут тем даже озаботиться всерьез. Они будто машинально и непроизвольно существуют в потоках холодного времени. Странные существа без стержня, без должных оснований, таковы и есть люди, и те, кто на сцене, и есть самые обыкновенные люди, только лишь их заурядность и безосновательность показаны выпукло.

Потом был суд, саркастический суд, и судьею был Рыжий, он был глух, слеп и беспомощен, и им как марионеткою руководили двое соглядатаев.

— Ты все еще сердишься? — спросила вдруг Лиза.

— Нет, — ответила Ванда.

Она встала и стала проходить мимо Лизы, и Лиза задержала Ванду, коснувшись ее рукава.

— Прости, — сказала она. — Эта пьеса… Я забыла, как она называется.

— «Притчи мертвой земли», — ответила Ванда. И вышла из зала.

Лиза осталась досматривать. И был суд, и никто не был ни осужден, ни оправдан на этом суде. Все как-то само собой сошло на нет, и все персонажи казались растерянными, они не выполнили предназначения своего, они его даже не угадали. Но они так легки и беспричинны, что не могут надолго задерживаться ни на каких своих чрезвычайных обстоятельствах. И вот уж они беззаботно пьют чай на террасе деревенского дома, разговаривают, смеются и стараются не вспоминать о прошедшем. Впрочем, был это уже почти конец или даже совсем конец.

21

Строго говоря, это работа была не для одного человека, но для целого коллектива или лаборатории. Со времен профессоров Воробьева и Збарского наука ушла далеко вперед, и он теперь применял совершенно другую технологию, он использовал полимерные материалы, вода и жиры замещались силоксановыми полимерами. Для начала следовало изделие зафиксировать, потом промыть в проточной воде, заморозить, потом при помощи специальных растворов обезводить и обезжирить и под конец пропитать разработанной им силиконовой композицией при пониженном давлении. Тогда изделие могло храниться без видимых повреждений недели, месяцы, и даже годы, впрочем, слишком продолжительное хранение от него не требовалось, проще было изготовить новые изделия. Хотя поверхности созданных им фигур и так не были подвержены высыханию, иногда он по требованию заказчика покрывал их тонким слоем воска, облик их при этом менялся, становился более общим, рутинным, расплывчатым, зато при этом добавлялся эффект скульптурности и статуарности.

Иногда, когда работы было невпроворот, он просил дать ему помощников, и ему тут же их давали. Впрочем, помощники были скверными, случайными, или чересчур уж болтливыми (чего он не переносил), либо бездарными и заносчивыми, кто-то падал в обморок прямо во время работы, кто-то слишком уж быстро уставал, когда еще нужно было работать и работать. Тогда он жаловался на своих помощников, и они тут же исчезали. Когда он снова просил помощников, ему опять давали их без звука. Были ли это студенты-медики или нет, он не знал, да и знать особенно не хотел. Некоторые из них чем-то владели, что-то умели, но глубоких систематических познаний не было ни у кого. Может, таковых познаний не было и у него, но у него накопился громадный практический опыт, он знал, понимал и — главное — чувствовал свою работу. И он никогда не ошибался. Он тоже был артист в своем роде.

Когда он работал, он всегда запирался изнутри, чтобы его не отвлекали. Еще он включал музыку, чаще — моцартовского «Дон Жуана» или Генделя, еще в ход шли Перголези, Скарлатти (оба — и Доменико и Алессандро) или Глюк, и тогда он не слышал, даже если ему стучали в дверь, зато и не отвлекался. Вот и теперь он не услышал телефона, хотя тот трезвонил, должно быть, несколько минут, но скорее почувствовал его звонок, или, может быть, боковым зрением заметил резкий зеленый огонек вызова на аппарате.

Он медленно пошел выключать арию донны Эльвиры. Потом так же медленно взял трубку телефона и, поднеся ее уху, равнодушно молчал.

— Антоша, — услышал он в трубке льстивый старушечий голос. — Я тебе и стучу и звоню, чуть ворота не снесла, а ты не отзываешься. Я зайти к тебе хотела, а ты не отпираешь. Ты уж открой, Антоша, а?.. — просила старуха.

Он положил трубку и пошел открывать. Однообразно гудела вытяжная вентиляция в стене, труба ее толстая была под самым потолком. Вошла Никитишна. Кажется, хотела перекреститься у порога, но все же удержалась, не перекрестилась.

Поделиться с друзьями: