Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Непостижимая Шанель
Шрифт:

С «Голубым экспрессом» все происходило иначе. Хотя четыре главных исполнителя почти не доставляли хлопот, репетиции проходили в крайне взвинченной атмосфере. Все готовилось с опозданием — декорации, программа, занавес и примерки, которые делали только звездам.

Красавчик приехал из Лондона. Роль была поручена молодому англичанину, воспитанному в русской школе Астафьевой и практически неизвестному французской публике. Антон Доулин с черными напомаженными волосами, расчесанными на прямой пробор, и бархатными глазами, в майке гимнаста был законченным образцом пляжного Дон Жуана, согласно канонам 1925 года. Это был Шери мускулистый, Шери в самом расцвете сил…

Очень убедительным был и Игрок в гольф. Его танцевал воспитанник Варшавской школы танца, Дягилев привез его из Польши в 1915 году. Парижане уже полюбили Войцеховского, блестящего танцовщика, наделенного мужественной грацией. Во время ссоры с Нижинским именно ему были поручены некоторые роли знаменитого танцовщика, и, против всех ожиданий, порою он не уступал Нижинскому. Амплуа спортсмена подходило ему великолепно, и, если бы он отправился в своем костюме на поле для гольфа, самый взыскательный арбитр не нашел бы, к чему придраться. Не фотографиям ли принца Уэльского была обязана Шанель этой удачей? Пожелания Кокто исполнились. Наследник английского трона, чей шарм и смелость в одежде без устали расхваливали хроникеры, не колеблясь принял бы в качестве партнера молодого человека со столь опрятной внешностью. На Войцеховском был белый воротничок, тугой галстук и поверх брюк-гольф вязаный полосатый свитер, сочетавшийся с носками.

Никаких проблем не доставляла и Соколова, ее настоящее имя было Хильда Маннинге. Она была первой англичанкой, ангажированной Дягилевым. В труппе, где все балерины были русские, Хильда превратилась в Лидию, сменила имя, затем язык, потом образ жизни. Проводя дни и ночи в обществе перебежчиц из Мариинского театра и Императорской школы Санкт-Петербурга, она уже ничем не отличалась от них, разве что истинно британским чувством юмора. Роль Перлузы как раз была поводом использовать его с толком.

Другая на месте Шанель все время вспоминала бы о столь блистательном периоде в своей жизни. Когда ее умоляли: «А „Голубой экспресс“? Могли бы вы нам немного рассказать о репетициях, о балеринах и всем остальном?», она отвечала: «Это был другой мир. И потом, я занималась только костюмами». Тем не менее, хотя она говорила о Соколовой лишь как об участнице «Весны священной», Шанель сохранила о балерине довольно яркие воспоминания. «Она была серьезна, как монахиня», — утверждала она. И чувствовалось, что Шанель говорит со знанием дела.

В белом с ног до головы, с ракеткой в руках, со стягивающей волосы повязкой, такой же, которую Габриэль Шанель в амазонке, к великому ужасу своего портного, сама носила тринадцать лет назад, мчась галопом по лесам Руайо, Нижинская оставила себе главную женскую роль, роль Теннисистки. Она была маленькая, мускулистая, с толстыми щиколотками. У нее, как и у Нижинского, были довольно короткие ноги, и лицо ее своей монгольской приплюснутостью, раскосыми глазами, тяжелым подбородком и некрасивым ртом с мясистыми губами напоминало брата. Головная повязка, которую носили теннисистки, ей не очень-то шла. Нижинской не хватало живости, принесшей популярность Сюзанне Ланглен, которая должна была послужить ей моделью. Ланглен, чемпионка Франции в пятнадцать лет, умевшая своими экстравагантными прыжками рассмешить публику Уимблдона, безусловно, обладала большей сноровкой, но, несмотря на подобные оговорки, никто не мог отрицать, что надо было быть Брониславой Нижинской, чтобы с таким умением создать образ, привлекавший к себе внимание своей необычностью.

Во время генеральной репетиции «Голубой экспресс» едва не попал в катастрофу. Труппа, не знавшая, кого слушать — Кокто или Нижинскую, казалось, колебалась при каждом «па». Хотя Габриэль все время была на месте, дела шли из рук вон плохо — и с юбками, и с трико. Замученные бесконечными спорами, Жиголо и Шлюшки и без того хлебнули горя. А теперь им приказывали надевать костюмы даже без примерки! Жалкое зрелище, о котором вспоминает Борис Кохно: «Отопление в театре еще не было включено… Вид у дрожащих на пляже купальщиков, в костюмах не по размеру, был плачевный и шутовской. Когда занавес был поднят, удрученный Дягилев спрятался в последнем ряду балкона и, чувствуя свое бессилие и невозможность избежать провала, стал спрашивать меня, какие балеты могли бы в последнюю минуту заменить „Голубой экспресс“».

Положение было особенно тревожное, ибо премьера должна была состояться в тот же вечер.

Один из Жиголо, молодой дебютант замечательной красоты, только что приехавший из Киева, Сергей Лифарь, сомневался, что костюмы можно будет использовать: «Во время некоторых движений они становились то слишком длинными, то слишком короткими. Это были костюмы, не предназначенные для танца».

Все знали, что Дягилев привык к катастрофическим ситуациям, но то, что он сделал в тот день, было одновременно и безумной гонкой, и партией в покер. Ни один танцовщик, ни одна балерина, ни одна костюмерша, ни один рабочий сцены не ушли из театра. До поднятия занавеса перед публикой, обычно собиравшейся на большие премьеры, оставалось всего несколько часов… Гениальные мастера на все руки взялись за дело.

В зал стремительно влетел Пикассо. Месяц назад, среди чудовищного беспорядка в его мастерской, Дягилев застыл как вкопанный перед картиной, изображавшей двух женщин в белых туниках, которые оставляли обнаженными плечи и грудь. Распростертые руки, головы, словно цветы, пригнутые ветром. Безумие солнца, песка и моря, бег, приносящий счастье. Это была картина Пикассо периода Великанш. Дягилев стал умолять Пикассо разрешить ему использовать ее. Он хотел сделать из картины занавес для «Голубого экспресса». Пикассо колебался, но потом сдался. Сопротивляться Дягилеву было бесполезно. Поэтому Пикассо нехотя согласился, как согласился сделать для программы серию рисунков, которые затем Борис Кохно вырывал у него с таким трудом! Пикассо утверждал, что потерял рисунки. Он найдет их, непременно. Но беспорядок у него в мастерской был неописуемый. Владелец же типографии грозил все бросить… А издатель требовал, чтобы они отказались от этой затеи… Что до занавеса, то Пикассо потерял к нему всякий интерес. Дягилев поручил исполнение проекта одному из своих близких сотрудников, князю Шервашидзе, талант которого в этой области был просто чудом.

Когда Пикассо увидел свой занавес в первый раз, работа князя-ремесленника так его поразила, что, не зная, как выразить свое восхищение, он решил посвятить занавес Дягилеву и одним росчерком написал внизу: «Посвящается Дягилеву». Потом поставил свою подпись: «Пикассо. 24».

Это был единственный счастливый сюрприз в тот день. Все же остальное… Трико надо было распороть, укоротить, юбки — подогнать. А в это время Нижинская и Кокто, которым некогда было грызться, вместе проходились по хореографии спектакля. Они исправляли и сокращали.

Те, кто тридцать лет спустя видел Габриэль ночью перед показом ее коллекций, в исступлении, с ножницами в руках, с глубокой морщиной, пересекавшей лоб, — те без труда могут представить ее в тот момент на сцене театра на Елисейских полях, еще молодую и красивую, еще молчаливую, на коленях перед танцорами Дягилева, в смиренной позе ремесленника, склонившегося перед своим творением. Борьба со временем и непокорной материей еще не стала для Шанель поводом для монологов. Это произойдет позже, много позже, с возрастом. Тогда у нее появится мания сопровождать работу бесконечным бормотанием, прерываемым саркастическими замечаниями. «Во время работы она тихо приговаривает, нарочно понижая голос», — отметила Колетт в посвященном Шанель очерке. «Она говорит, она обучает и с ожесточенным терпением начинает все сначала».

Черта, усугубившаяся с годами. Это был своего рода бред, восхищавший всех знавших ее писателей и порою ужасавший ее друзей. Ее надо было переводить, толковать, разгадывать. Хотя и непонятные, ее речи до последнего дня были столь же ценны, как и пророчества, слетавшие с уст Пифии.

Кому был адресован этот словесный поток? Полумертвая от усталости, она, всегда избегавшая вопросов, доверяла тайное из тайного тем, кто ее ни о чем не спрашивал.

«Нужно всегда убирать, удалять все лишнее. Не надо ничего прибавлять… Нет иной красоты, кроме свободы тела…» Слышать ее могли только манекенщицы, падавшие от усталости, тела которых целыми ночами мучили ее неудовлетворенные руки. «Слишком много всего, — повторяла она, — слишком много…»

Поделиться с друзьями: