Непостижимая Шанель
Шрифт:
Но это было не все… Умерла Вера.
Почему, спрашивала себя Габриэль, 1947 год стал таким? В Риме, в Париже только и делали, что разрывали ее сердце. Вера, красавица Вера двадцатых годов, едва вернувшись из Мадрида и наконец снова став римлянкой, умерла. Даже если предположить, что, как только Габриэль узнала эту новость, она подумала: «Одним свидетелем меньше!», вполне вероятно, что она испытала печальный зов того, чему помешать невозможно: воспоминание, как повторяющийся и бесконечно придумываемый сон, воспоминание, как представление без прикрас о существе, которое перестал любить.
12 февраля 1947 года в Париже, под гром аплодисментов, родился новый облик. Появился новый тип женщины, в платье, доходившем до щиколоток, а на небо моды взошла новая звезда — Кристиан Диор. За дебютантом, осмелившимся бросить вызов Соединенным Штатам и запустить модели, которые невозможно было скопировать индустриальным методом — такого умения требовал крой, — стоял финансировавший его промышленник, большой умница, «текстилец», как сказал бы майор Момм, — Марсель Буссак. Он предоставил в распоряжение дебютанта, в которого верил он один, капитал в семьсот миллионов, и это было только начало.
Американская пресса вынуждена была признать, что уже давно не видела такой красоты.
Намерение американцев, неоднократно выражавшееся ими с цинизмом и отсутствием элементарных приличий, подчинить своей власти западную промышленность, наводнив Европу платьями, изготовленными в Соединенных Штатах, превратилось в мечту, от которой теперь пришлось отказаться. Нарушив все прогнозы, поступив вопреки здравому смыслу, выбрав решение противоположное тому, которое можно ждать от страны побежденной, измученной годами лишений, Кристиан Диор вернул Франции лидерство, потерянное как в области моды, так и текстиля.
Ответный удар американцев не заставил себя ждать. Если бы рассказать, что замышлялось уже тогда… Если бы рассказать о том, как похищали идеи, организовывали почти неприкрытую торговлю моделями, как крали эскизы и фотографии, якобы предназначавшиеся для рекламы и репортажей на актуальные темы, если рассказать о промышленном шпионаже, осуществлявшемся во всех формах… Ах, если бы рассказать! Но здесь этому не место, и мы только хотели показать, что слава Шанель постепенно начала тускнеть. Ибо по мере того, как изменялась индустрия моды и известность Диора приобретала международный характер, все больше забывалось, чем было царствование Габриэль Шанель. Что она могла с этим поделать? Парижская мода, во главе которой до сих пор стояли женщины (Жанна Ланвен, Скьяпарелли, Мадлена Вьонне), внезапно перешла в руки мужчин (Баленсьяга, Пиге, Фат, Роша). Конец был неотвратим, и Габриэль видела, что вокруг нее неумолимо образуется мертвое пространство.
Но в то же время, может быть, просто по привычке, в ней крепла уверенность, что то, что создавало престиж и привлекательность нового избранника, было на самом деле только возвращением вспять и что модницы, которых одевал Диор, вскоре почувствуют яростное желание забросить подальше корсеты, открытые лифчики, тяжелые юбки на чехлах, ленты и кружева. К чему вмешиваться в рискованное предприятие, которое ее не касалось да и не могло касаться? Ее роль была не в том, чтобы снова вернуть женщинам корсет, который она отняла у них тридцать лет назад, а в том, чтобы одевать их в соответствии со временем.
Она сгорала от нетерпения сказать это, повторить. Но даже если бы она сделала подобную попытку, ее тогдашнее положение помешало бы этому. Лучше было молчать.
Ее молчание, ее отсутствие, ее пребывание вне профессии, начавшись в 1939 году, будет длиться еще около десяти лет.
Нет ничего более изматывающего, чем угроза со стороны призраков. Появятся? Не появятся? Примерно так ждала Габриэль процесса над Шелленбергом. Она, конечно, хотела его оправдания из симпатии к нему, но главным образом из-за тех последствий, которые подобное решение имело бы для нее. Если бы Шелленберга оправдали в Нюрнберге, разве могла бы Габриэль оказаться виновной?
Среди двадцати одного обвиняемого на Нюрнбергском процессе семь военных преступников отделались тюремным заключением (пожизненное заключение для Гесса, Редера и Функа, двадцать лет — для Шпеера и Шираха, пятнадцать — для Нейрата, десять — для адмирала Деница), остальные были приговорены к смертной казни. За исключением Геринга, которому удалось достать ампулу с ядом, Франк, Фрик, Йодль, Кейтель, Кальтенбруннер, Розенберг, Штрейхер, Зейсс-Инкварт и Заукель взошли на эшафот, когда Шелленберг предстал перед судом. Его процесс длился пятнадцать месяцев. Приговор был вынесен в апреле 1949 года, и Шелленбергу было определено самое легкое наказание — шесть лет тюрьмы.
Начиная с этого времени ему было разрешено получать письма и посылки от друзей. Первым дал о себе знать Теодор Момм. Он прислал Шелленбергу книгу Альфреда Фабра-Люса «Век принимает форму», а также книгу, которую граф Бернадотт посвятил перипетиям прекращения военных действий, и можно себе представить, с каким интересом заключенный прочел ее. Без советов и покровительства Бернадотта как бы Шелленберг спасся? Но по всей очевидности, в посылке конфидента Габриэль было что-то такое, к чему Шелленберг оказался еще более чувствителен.
11 апреля 1950 года Момм получил из медицинской части нюрнбергской тюрьмы благодарственное письмо Шелленберга, отправленное тюремной медсестрой Хильдой Пухта. Вот что говорилось в письме:
Сударь, от всего сердца благодарю Вас за добрые поздравления к Рождеству, и прежде всего спасибо за то, что Вы передали мне поздравления от «Шляпы». Будьте любезны передать ей мою особую благодарность. Передайте ей в надлежащих выражениях, с каким удовольствием я бы принял участие в этом небольшом праздновании! Поздравления Габриэль, по всей видимости, тронули его больше всего. Намек на встречу главных участников операции «Шляпа» с целью отпраздновать ее годовщину еще больше заставил его почувствовать убогость его положения. Но хуже всего было то, что он был страшно болен. «Меня прооперировали здесь, 7 апреля 1949 года. В ноябре я несколько раз соборовался, а мою жену вызвали телеграммой. Теперь мне опять немного лучше. В зависимости от обстоятельств меня собираются оперировать еще раз. Будем надеяться, что я выкарабкаюсь!»
И потом одиночество. Что длится дольше, а рассказывается быстрее? Быть одной… Жизнь Габриэль начала строиться вокруг этого слова. Но прекращалось ли оно когда-нибудь, одиночество?
Живя в том же городе, что и фон Д., Габриэль не стала от этого менее одинокой. Их союз был всего лишь сомнительной формой сосуществования. Надо было положить ему конец.
Начиная с 1950 года ее меньше видели в Швейцарии и больше во Франции, особенно в «Ла Пауза». 1950… Этот год был одним из самых горьких в ее жизни: год смерти Миси. Габриэль представляла себе все, только не это. Мися была ее единственной собеседницей, единственной женщиной, которую Габриэль любила. Она все разбила в своей жизни, все отринула и всегда лгала, но только не Мисе. Если она жила, стирая следы своих шагов, жила без писем, без фотографий, без воспоминаний, это потому, что Мися была ее памятью и благодаря ей все обретало реальность. Без Миси Габриэль оказалась отрезанной от собственного прошлого, лишилась корней и словно стала загадкой для самой себя.
Никогда ничья смерть так не выбивала ее из колеи.
Поспешно вернувшись в Париж, она сделала для Миси то, что никогда прежде не делала ни для одного мужчины, ни для одной женщины и что никогда больше не сделает ни для кого. Она вошла в комнату, где лежала покойница. Оказавшись там, она смиренно проделала привычные профессиональные обязанности: одевала, наряжала, прихорашивала. Это же и было ее делом, не правда ли, этому она была обязана своим существованием, только этому? Она одела Мисю, причесала ее, нарядила, чтобы придать ей тот облик, который Мисе был бы приятен. Габриэль долго разглаживала отворот простыни тем машинальным жестом, что остался у нее после долгих лет работы, когда она, бывало, убирала дефекты ткани, разглаживала их умелой рукой. Ничто в этом обряде ее не пугало. Поправить край подушки, взбить валик, придать мягкость складкам покрывала? Профессиональные движения… Ужас состоял в том, что она делала для Миси мертвой то, что столько раз делала для Миси живой. Ужас состоял в том, что она больше не одевала Мисю, а принаряжала смерть.