Неправильный рыцарь
Шрифт:
— Что же вы их не прогоните? — возмутился рыцарь. — Ведь они дармоеды!
— Дармоеды, — охотно согласился монах. — Да не простые дармоеды — идейные! Им, вишь ты, было видение: все зло этого мира, вся его бренность, все ничтожество… от кур. Ну, и надо их поэтому… что? Правильно: уничтожить. Лучше всего съесть. Чтоб, значит, добро не пропадало. Еще и героями себя выставляют! Вот, мол, мы какие — бесстрашные! «Лыцари духа!» Тьфу-у-у! Гнать бы их в три шеи да со свистом, всей деревней гнать… Кольем-дрекольем! Но ведь пропадут, с го-олоду передохнут! Ничему серьезному, видать, не обучены, работать лень, да и (сам понимаешь) мания величия у них. Кому они, такие, нужны-то? — заметил старик. — Бог с ними, прокормимся. Все развлечение. А начнут по-настоящему народ с пути истинного сбивать (тут, в округе, деревень полно), да посягнут на большее, тогда и посмотрим.
Ладно! Пробежались, аппетит нагуляли — давай-ка обедать. Хорошая еда — дело благородное и богоугодное. Впрочем, я, кажется, это уже говорил.
И потянулся обед, плавно перешедший в ужин. На этот раз вино было светлее, легче и намного проще, хотя и отменно хорошо. Оно уже ничем не напоминало ни вино из королевских запасов, ни тем более — божественную амброзию. Скорее — то, чем угощают особо важных и дорогих (либо многократно титулованных) гостей в средней руки трактирах. Не настолько хмельное, чтобы низвести пьющего с высоты положения хозяина мыслей и поступков до положения риз и превратить благородное лицо в Ваше Свиномордие. И не настолько изысканное, чтобы постоянно отвлекаться от умной беседы на его восторженное смакование. От того, которым старый монах потчевал рыцаря первый раз, оно отличалось так же, как миловидная, свеженькая девица отличается от ослепительной светской красавицы.
В общем, вино как вино. Для простой сытной трапезы — запивать хорошо наперченную жареную курятину с золотистой хрустящей корочкой и блюдо зелени — лучше и не сыщешь. Да и не стоит искать. Ей-богу.
— Люблю гостей, — поглаживая тугое, выпирающее брюхо и сладко жмурясь, мечтательно произнес отец Губерт.
— Но Вы же отшельник, — изумленно возразил рыцарь.
— Кого не люблю, для того и отшельник. А кому душа радуется — милости прошу к нашему шалашу! Сам посуди. Придут ко мне, например, девочки — внучки мои, а я им: «Знать вас не хочу и не желаю — предаюсь размышлениям. Уходите прочь, чтоб духу вашего…» и так далее. Эт не по-родственному! Они у меня добрые, тонкие натуры — виду не покажут, но обидятся. Да самая возвышенная мысль того не стоит, чтоб из-за нее человека либо иную живую тварь обижать!
А малышей лишний раз увидеть? — умильно пробасил старик и смахнул навернувшуюся от избытка чувств слезу. — Они, драконы-то, пока маленькие — совсем ручные, ла-асковые. Как собачата. А уж лю-бопы-тные… «Дед, это почему? это отчего? откуда все берется? а что если? а как? а где?» Ох, просто засыпают вопросами! — довольно крякнул старик.
— Чепуха! Дракон должен быть мерзким, тупым и зловонным, — непререкаемым тоном заявил Эгберт.
— Чего-оо?! Где это ты такой дури начитался, а? — возмутился монах. — Где, я тебя спрашиваю?!
— Ну-у, — замялся рыцарь, на всякий случай делая шаг назад. — В надежных источниках.
— Ах, в наде-о-ожных… — ухмыльнулся старик. — Ну-ну. И что там еще написано? Какие такие «мудрые» речи? — эти слова он произнес с особой язвительностью. — Чего молчишь? — наступал он на Эгберта, упрямо сдвинувшего брови и явно не желающего сдаваться.
— Дед! Сверни-ка ему шею! Нечего церемониться! — рявкнула Мелинда.
Она подошла незаметно, услышала конец разговора и теперь, уперев руки в бока, грозно возвышалась позади Эгберта. Вид у красавицы был самый, что ни на есть, кровожадный.
Несчастный рыцарь оказался зажат между могучим дедом и его не менее грозной внучкой. Он лихорадочно соображал, как с достоинством выбраться из этой ситуации. Драться с женщинами и стариками, пусть и многократно превосходящими его по силе, казалось Эгберту верхом дикости. Спастись же бегством означало покрыть себя несмываемым позором. (К чести Эгберта, подобный нерыцарственный вариант даже не пришел ему в голову). Что ж! он решил в очередной раз проявить благородство и достойно встретить свою (увы! почти неминуемую) смерть.
— Знал бы ты, какие они умницы да чистоплюи, — неожиданно смягчившись, сказал старик. — Вам, людям, до них еще ой-как далеко…
— Да что ты с ним разговоры разговариваешь? Придави его и дело с концом! — возмутилась златокудрая красавица.
И неизвестно, чем бы дело кончилось, но молчавшая до сих пор Люсинда вдруг подскочила к рыцарю, схватила его за руку и, резко оттолкнув в сторону, заняла его место. На ее прелестном личике появилось выражение свирепой решимости. Девушка выпрямилась во весь свой крошечный рост и гордо выпятила острый подбородок. Щеки ее пылали, а голубые глаза метали искры, как у разъяренной кошки.
— Как вам не стыдно?! — выпалила Люсинда. — Он же гость. Еще чуть-чуть — и вы бы его убили!
— Подумаешь! Невелика потеря! — огрызнулась ее сестра. — Под ногами так и путается. Надоел!
— Да никто его и пальцем бы не тронул! Чего ты взбеленилась? — пожал могучими плечами монах. — Уж и пошутить-то нельзя.
— Один медведь тоже пошутил, да мужика прихлопнул. Оказалось — до смерти, — съязвила Люсинда и укоризненно покачала головой, переводя взгляд с угрюмо насупившейся сестры на деда, недовольно ворчащего себе под нос. — Эх, вы-и! Совсем одичали.
Поняв, что легко отделался, и вакантное местечко в раю только что занял кто-то другой, Эгберт вдруг почувствовал слабость в ногах. Они будто утратили и кости, и мясо, и тугие мышцы вместе с сухожилиями, превратясь в два куска дрожащего, трясущегося желе. И держать хозяина отказывались категорически. Ка-те-го-ри-чески! Рыцарь кое-как доковылял до ближайшего бревна и, под жалостливым взглядом Люсинды, медленно опустился на него.
Златовласка смерила его уничтожающим взглядом, издала громкий звук: не то вздох, не то фырканье, как возносящийся из морских глубин гигантский левиафан и, развернувшись, скрылась в лесной чаще. Ее сестра легкой тенью скользнула вслед.
Эгберт проводил девушек долгим затуманенным взглядом.
Старик смущенно прокашлялся.
— Не обижайся на нас, — уже миролюбиво пробасил он. — Ну, попугали тебя. Так что же в том странного, сын мой? Неизвестно кто является неизвестно откуда, да еще и неизвестно зачем. Машет мечом, орет нечто невразумительное, сует нос, куда не след, высказывает наизавиральнейшие идеи. У тебя же в голове — прости меня, Господи! — сплошная бредятина! Да и хорош ли ты, плох ли — на лбу у тебя не написано.
— Благородный рыцарь не может быть плох! — горячо возразил Эгберт.
Но тут он вспомнил свою первую встречу и рыцаря, отнюдь не страдавшего ни добротой, ни хорошими манерами и ни на грамм не отягощенного совестью (если, конечно, эту субстанцию — загадочную, невидимую, но порой весьма (о, ве-есьма!) ощутимую и причиняющую столько неудобств, можно измерить на вес). Вспомнил — и вовремя прикусил язык. Старый монах внимательно посмотрел на Эгберта и, словно прочел его мысли.
— Да, сын мой, да. Ты все верно понял. Теперь, посуди сам, нам-то каково? А-а? Мы важным делом заняты, а тут, что ни день, то новое «явление». Шатаются всякие-разные. Не лес, а проходной двор какой-то! — пожаловался монах. — Вот и ты туда же. Не спорь со старшими! — рявкнул он на раскрывшего было рот Эгберта. — «Ведь не первый день землю топчу и небо копчу», сказал поэт. И на таких, как ты, драконоборцев (тьфу, слово-то какое поганое!), у меня просто нюх. Я вас, окаянных, двадцать седьмым чувством чувствую. Оно-то и подсказывает мне: не просто так ты сюда заявился. Не здешних красот ради. Не птичек послушать да на травке поваляться. Дракон тебе нужен, дракона ты ищешь. Ну, что? Я прав?