Неприкаянные
Шрифт:
— Говорил со мной нынче Айдос-бий!
Что говорил и тем осчастливил пастуха, не оценил Жаксылык, а вот как назвал бия — отметил. Поправил мягко сына:
— Зови не Айдос-бий, а дедушка-бий. Он нам как отец…
Кивнул согласно Доспан и повторил:
— Дедушка-бий.
Полились потом слова потоком обильным, речист оказался Доспан: обо всем, что видел и что слышал, поведал отцу. Не забыл и про Кумар, и про ту серебряную монету, что подарила ему красавица.
Снова процедил Жаксылык слова сына через решето, и ни одно не задержалось, как не задерживается чистая вода. Только самые последние: «По-моему, дедушка-бий не позволит младшему брату взять в жены Кумар…» — задержались и встревожили слепого.
— Не говори так! Истинный смысл сказанного бием тебе неведом, как неведомы и его намерения. Кумар предназначена Мыржыку и войдет в его юрту женой…
— Астапыралла! [3] — воскликнул Доспан и тем выдал свое огорчение.
Не будь этого возгласа, не узнал бы Жаксылык, что тронула Кумар наивное и восторженное сердце Доспана. На лице-то сына все было написано: и мука, и испуг, и надежда, да незрячий разве прочтет написанное! Улыбнулся Жаксылык грустно, подумал: «Дитя неразумное. Неведомо ему, что он пастух лишь». Решил объяснить сыну, на чем держится этот мир, но, объясняя, не повел прямой и короткой дорогой, чтобы вдруг не напугать Доспана. Издали и страшное не так страшно, и черное не так черно, и можно привыкнуть к черноте, если она, как ночь, начинается с сумерек.
Note3
Восклицание испуга, удивления.
— Когда умирал Султангельды-бий, отец нашего Айдоса, я был рядом, — начал неторопливо Жаксылык, отхлебывая молоко из чаши и откусывая малые толики от сухой лепешки. — Был рядом потому, что Айдос заставил меня следить за огнем в очаге, не дать ему погаснуть. Жизнь-то семьи в очаге! И вот, следя за огнем, я слышал все сказанное Султангельды перед лицом смерти. Сам знаешь, человек, уходя из жизни, не говорит пустое. Он думает о душе своей, которую примет или не примет аллах. Все вспомнил старик и перед всем, что было, преклонился. И хоть умирал знатным степняком, пастушью палку свою велел поставить у изголовья, рядом с лопатой и мотыгой, которыми копал арыки и взрыхлял землю. И над всем этим повесил халат, что носил еще в Туркестане, старый, латаный. Великое уважение людей заслужил памятью о прошлом Султангельды, и люди горевали, прощаясь с ним, и просили совета, как им жить без него. Пришел и Есенгельды, только что передавший должность старшего бия Айдосу, не по собственной воле, конечно, а по велению хана. Пришел, надеясь услышать слова примирения, — не больно ладили старики последнее время. А не услышал. Султангельды на пороге смерти не побоялся сказать правду Есенгельды, хотя покидающие этот мир должны все прощать. Он сказал: «Ты был тополем с кривой тенью. Мешал степнякам выйти на верную дорогу, собраться большим аулом. Не будь камнем, который нельзя обойти, будь колодцем, утоляющим жажду людей. После меня остаются три моих сына — Айдос, Бегис и Мыржык. У старшего — мудрость, у среднего — отвага, у младшего — сила. Если не разъединишь их, то, как три ножки очага, они поднимут котел Судьбы каракалпаков. Если разъединишь, порушится единство, закачается этот котел и пойдет вражда между племенами и аулами. Побойся людского гнева, Есенгельды, не выбивай из-под котла опору. Помоги укрепить ее. Соедини наши юрты. Отдай младшую дочь свою за моего младшего сына Мыржыка. Говорят, она умна и смела. Прибавится силы сыновьям моим, прибавится силы народу».
— Значит, это воля Султангельды? — упавшим голосом, будто увидел перед собой пустоту, спросил Доспан.
— Его воля.
— Ослушаться никто не может?
— Никто. С того света покарает отступника.
Не было места надежде Доспана в цепи, что тянулась от мертвых к живым, и была эта цепь крепка — не разорвешь. И все же Доспан попытался разорвать ее.
— Возможно, сам Мыржык откажется…
Старик опустил на колени чашку с молоком и вытер старательно губы. Нет, он не насытился, просто боль сына напугала его, и он, забыв обо всем, решил утешить ягненочка своего:
— Отказался бы… Строптива, говорят, дочь Есен гельды, ох строптива!
Так что ж?
— Не свободен Мыржык решать судьбу свою. Айдос-бий уже сосватал его.
— А Кумар? — застонал Доспан. — Она согласна? Тут бы застонать Жаксылыку, не утешил он Доспана, только больше разбередил сердечную рану его, однако тоже ли отцу оказывать сыну свою слабость…
— С каких пор мусульмане стали спрашивать согласие женщины? — покачал головой старик. — Не наступило, слава богу, такое время…
— А если бы спросили? Удивился и напугался Жаксылык:
— Кто?!
Не знал Доспан, кто мог спросить у Кумар согласия. Сам лишь, больше некому. Да глупая это мысль — и открывать ее не надо! Смолчал поэтому и губу прикусил, чтобы не сорвалось ненароком это глупое.
— Некому спросить, — успокоился малость Жаксылык, — да и печалиться незачем. Они, бии, сами разберутся, кого брать в жены, кого вводить в свою юрту. Была бы невеста здорова и детей умела рожать.
— Она прекрасна как пери! — смущаясь, с трудом произнес Доспан.
— Прекрасна?! — снова удивился старик. Ему-то такие слова никогда не приходили в голову. Не было перед ним существа, о котором можно было такое сказать. А вот сын увидел. Увидел, ягненочек, надежда и счастье его. А может, ошибся? Понимает ли, что такое красота? — Высока? — спросил осторожно.
— Нет…
— Сильна?
— Не знаю…
— Ха! — усмехнулся старик. — Красивая девушка должна быть сильна, как джигит. Кто положит на плечи мужа мешок с зерном? Кто остановит вспугнутого коня?
Кто внесет больного степняка в юрту? Жена. Вот в чем красота женщины, сынок.
Широко открыв глаза, пораженный и растерянный, слушал Доспан. Образ, нарисованный отцом, ничем не походил на Кумар. Она тонка, нежна, взгляд чистоты и доброты необыкновенной, лунолика. Что еще скажешь о девичьем лице, с чем сравнишь, кроме ясного месяца…
— Кумар… — только и смог прошептать в ответ До спан. В этом было все, о чем он думал и что чувствовал. Дочь Есенгельды жила уже в сердце юноши и, живя там, радовала и мучила Доспана.
Дальней, витиеватой тропой нельзя было, оказывается, идти к той истине, которую хотел раскрыть перед сыном старик. Не туда она привела, совсем не туда. И Жаксылык свернул на прямую и короткую. Сказал строго:
— Не то имя произносишь, сынок. Мир этот устроен не на ровном месте, а на холмах, и каждый холм имеет свою высоту. Никто их сровнять не может. Сколько ни тянись, как ни поднимай голову, останешься на своем холме.
— И на высокий перебраться не сможешь? — дога дался Доспан, куда клонит отец, догадался, но не по считал это справедливым. Выходит, никогда они не сравняются!
Ясный ответ намеревался дать старик, к тому и шел прямой и короткой тропой, а вот подошел и оробел. Можно ли убить надежду сына, можно ли погасить огонек, который, видно по всему, загорелся в его сердце!
— Мечтай о хорошем, хотя и нечего положить в котел, так советовали мудрецы. Надежда — это то самое стремя, без которого не влезешь на коня. И люди сравняются, приходит такое время. Печальное, конечно. Два аршина земли — всем поровну — на том свете. Знатный каракалпак Султангельды-бий, стадо которого неисчислимо, тоже получил два аршина. Вот и сравнялся он с дедами и отцами нашими, не имевшими ни коня, ни коровы и никогда не державшими денег в руках…
— А у меня есть, — прервал отца Доспан и достал из- за пазухи серебряную монету. Белый кружочек светился на черной ладони пастуха, как светится в темноте глазок филина. Доспан протянул монету Жаксылыку: — Возьми, отец.
Шершавыми, огрубевшими пальцами Жаксылык тронул монету. Второй лишь раз в жизни деньги оказались в его руке, и он узнал то ли по холодку, то ли по выпуклостям на кружочке, что это серебро.
— Откуда, сынок?
Доспан засмеялся, счастливый:
— Подарила она.