Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Алёнушка не выходила из своего затворничества. Рассказывать про Ли-заньку, да и про себя она опасалась — её сюжет не вызвал бы сочувствия у скелетов, пока что улыбавшихся ей. Почему они не удивятся, что она прилично одета и не измождена, как другие?

Но Лизанька, Лизанька!..

Алёнушка подходила к американскому начальству, просилась, чтоб её под любое обязательство отпустили к ребёнку. Всякий раз её слушали разные чины, быстро уясняли, что она русская, тут же менялись в лице и предлагали писать заявление о выезде на Запад, — но желательно по адресу, к кому-то. Алёна не слышала, не понимала этого. Она просилась выйти из лагеря, но никто не внял её мольбам.

Наконец, всех, кто был из России, погрузили в машины и отвезли на станцию. Она пыталась сбежать, но их охраняли американские солдаты. Парни улыбались, но не позволяли отступлений от правил и слабостей. Все — в теплушку. Точно такую же, какими возили пленных в Германию. Новых ещё не придумали.

В этой теплушке ей подвалило небольшое счастьице. Как только тронулись, к ней подошла немолодая женщина и спросила ласково:

— Нэ узнаёш менья, фраушка?

Лица Алёнушка не вспомнила, а вот голос — да, и речь белорусскую, услышанную возле свинарника, конечно же, признала.

— Ой, — сказала она, — вы из свинарника, тётя?

— Из свинарника, дзеточка! Из проклятушшего! А ты-то! Ты!

Они обнялись, и самую чуточку Алёнушке полегчало. Неизвестно и почему.

Женщину звали Поля, Полина Степановна, и была она, как выяснилось потом, чуть помоложе Алёниной мамы Пелагеи Матвеевны. Все её подружки по свинарнику отправились домой предыдущими эшелонами. Полину Степановну задержали, раза три предлагали перебраться в Бельгию, Нидерланды, Люксембург и даже во Францию — она оказалась не просто свинаркой, а ветеринаром, специалистом именно по свиноводству, и была до войны главным ветеринаром в государственном совхозе. Полина Степановна заметила, что Алёнушка стала сжиматься, напряглась, и успокоила:

— Да ты не бойся моего образования, я родом деревенская. Потому, может, и выдержала три года на этой ферме. Привычная, слава Богу. Ну, а ты?

И спросила, чуть помолчав:

— Ты же на сносях была.

И тогда Алёнушка всё ей выплакала, будто взорвалась. Всю свою жизнь, всю беду, ей выпавшую. И про лагерь, про маменьку. Про Вилли, про поездку в санитарном поезде и семейство Штернов. И про Лизаньку.

Забились они в уголок теплушки под продолговатым окошком, в какое выглянула когда-то Алёна, чтобы увидеть деревья, забросанные человеческими кишками, а потом через такие же окошки вглядывались в неё люди в полосатых робах: то глаз мелькал, напряжённый, тревожный, даже лица не видать, то просто рукав полосатой рубахи, на которой над сердцем — это-то она хорошо знала! — был нашит лагерный номер.

Полина Степановна, тётя Поля, как сразу же стала звать её Алёнушка, вздыхала, качала головой, не в силах ей поверить, и, наконец, проговорила:

— Ты же девочка ещё! Шестнадцать лет! И такое уже пережить!

И обнимала, гладила Алёнушку по голове. Про себя говорила, что ничегошеньки не знает: жив ли совхоз, живы ли отец и мать, двое деток... Её забрали на работы в Германию по наводке: кто-то сказал немцам, что она ветеринар. А такие там требовались. И за три года ни единой весточки из дома. Пробовала писать, но письмо вернулось с припиской по-немецки: “Адресат не найден”.

Алёнушкина исповедь в одном месте всё же крепко споткнулась. Когда она рассказывала про Вилли. Тётя Поля взялась руками за лоб и за виски, будто прикрыла, но не совсем, глаза двумя ладонями. А голову опустила.

Это было в том месте, когда Алёнушка сказала, что доверилась Вилли. Поверила в его слова о любви.

— Погоди, погоди, — попросила Полина Степановна, — я помолчу...

И сидела так молча, прикрывшись лопаткой из сложенных ладоней, довольно долго. Это было, когда Алёнушка всю свою историю рассказывала по второму уже разу, а ведь в таких случаях всё бывает подробнее, с разными уточнениями. Не сразу тётя Поля руки развела, вздохнула, помолчала, взяла Алёнушкину голову, к себе привлекла, поцеловала в лоб.

Знаешь, Алёнушка, не знаю, как бы вела сама, случись такое со мной. Но мне кажется...

Она подняла лицо к окну под потолком, а когда снова на Алёнушку посмотрела, глаза её были полны слёз.

— Мне кажется... Прости только! Про немецкую любовь ещё долго не сможет слышать русский народ. А уж наш, белорусский...

Стучали под ними колёса, бегущие домой.

— Не знаю, сколько! Пятьдесят! Сто лет! Но не сможет! И — даже — если, — проговорила она, отставляя слова друг от друга, — кто-то — лично — ни в чём — не виноват! — сделала паузу и выдохнула. — Я в это не поверю!..

Две женщины лежали на верхних полатях, прибитых по всей длине вагона, возле узкого окна — вагон переоборудовали для перевозки людей, хотя предназначен он был для перевозки скота, — и головы их омывал ветер, который врывался в открытое окно под потолком. И там, за стеной, неслась и кружилась Земля.

Земля, земля! Пространство, дарованное людям!

И вот вопреки этим людям, этим ломавшим её, взрывавшим, корёжившим её красоту, она, как израненная, но сильная женщина, приходила постепенно в себя, охорашивалась летней зеленью, лилиями, чудно расцветающими в черноглазых прудах, осокой, ярко окаймлявшей берега ручьёв и речек, кустарниками разных пород и достоинств.

Женщина-земля приходила в себя, и хотели или не хотели того исстрадавшиеся в войну женщины-люди, но земля, уверенная в себе и неиссякаемой силе своей, и им ласково, но твёрдо повелевала следовать её мудрым установлениям: расцветать опять и опять, без конца, вопреки всему.

Ночью, будто избавившись от оков, Алёнушка заснула со странной свободой внутри себя, улыбалась чему-то во сне.

А ветер, врываясь в окно, трепал её волосы.

И волосы тёти Поли тоже трепал.

Часть третья.

ВСЁ ОСТАЛЬНОЕ

1

Крыльцо родимого дома — фильтрационный лагерь на белорусской границе — разместили в бывшем военном городке, полуразбитом снарядами и бомбами, кое-как подчищенном и тоже, увы, походившем на лагерь: колючая проволока вокруг, охрана со всех сторон и множество помещений, где шёл опрос, проверяли документы и выдавали новые. Некоторых взрослых отсекали, уводили в сторону, потом, по мере накопления, грузили в вагоны, предназначенные для заключённых, — всё те же теплушки, только с заре-шёченными окнами под потолком. Женщин старались пропустить в ускоренном режиме, а несовершеннолетнюю Алёнушку, глянув, видать, на её росточек, и вовсе провели без всяких очередей. Она получила справку, по которой могла рассчитывать получить паспорт — ведь раньше-то у неё паспорта не было, — множество всяких бумаг на питание и на проезд: Родина всё-таки если и не ждала эту девочку, то для узницы концлагеря дверь не закрывала.

Полина Степановна управилась с опросами вскоре после неё. Человек бывалый, она ещё в Дуйсбурге, оказывается, написала подробно про все свои злоключения, указав советские должности, обстоятельства, при которых была увезена в Германию, место, куда возвращается. Эту бумагу со справками от западных оккупационных властей и бумагой от Штернов сдала и быстро получила разрешение ехать домой.

Они сели теперь в обычный пассажирский поезд и двинулись на восток. Перед Минском опять Алёнушку ждала печаль, к которой, впрочем, она была приготовлена. На какой-то маленькой станции, едва эшелон сбавил ход, сошла тётя Поля. Ей, говорила она, было поближе отсюда до дому, и каким ожидал её этот дом, можно только предполагать. От станции остались три печные трубы, но на дорожке возле рельсов стояла всё же молодая, совсем почти девочка, дежурная с красной повязкой на рукаве и с жёлтым свёрнутым флажком. Поезд дёрнулся, и Полина Степановна махнула рукой, крикнув:

Поделиться с друзьями: