ЖАНРЫ

НеСказки о людях, случившихся на моем пути (сборник)

Иванса Таньчо

Шрифт:

В то воскресенье, он ехал в автобусе по направлению к Спуску.

Дорога сулила быть долгой – расстояние немаленькое, да и водитель решил, что сорок километров в час это вполне отлично и замечательно и зачем что-то менять?

Художник слушал первый и единственный блюзовый альбом Хью Лори и смотрел в окно. Центр Киева всегда удивлял его, хоть он и переехал в город аж девять лет назад поступать в художественное училище. Художник и тогда постоянно обалдевал, наткнувшись среди дворов сталинских построек на ветхий особняк начала двадцатого века, а то и девятнадцатого, полуразрушенный и пустой, с крысами и граффити, гниющий и никому не нужный, но все еще гордый и невозмутимый; или, скажем, на живописную клумбу возле административного здания, или на бомжа, весь вид которого, стать и запах вместе, так и кричал о голубой крови, воспитании, а отсутствие жилья и ванны это как бы не из его жизни. Хоть бери и рисуй. Но вечно было некогда – рисовать тогда приходилось исходя из принятой Министерством Образования учебной программы, а по вечерам, они все подрабатывали: кто декорациями в театре, кто афишами в кино, кто разукрашиванием площадок в детских садах – кому как повезло. Но и даже спустя время невозможно равнодушно взирать на старинные районы Киева: каждый раз что-то новое. От случайного солнечного блика или, наоборот, тумана; от пелены дождя или предновогоднего снега – город всегда удивительно преображается, приоткрывает то, что скрыто и прячет то, что было на виду.

В то воскресенье, Художник заметил, что началась осень. Червонное золото листвы и позолота храмов на горе ничуть не уступали золоту осенних солнечных лучей, все еще согревающих, но уже не горячих.

Он слушал музыку, когда к вязи фортепиано и саксофона, прибавились звуки совершенно посторонние и уж точно не такие приятные. Скрипучий старческий голос что-то бубнил и бубнил с соседнего сиденья. Художник решил, что к нему обращаются, вытащил один наушник, повернулся и прислушался.

Рядом с ним сидела ветхая старушонка, не слишком опрятного вида. Блуждающий взгляд, съехавший на бок платок, покрывающий серо-серебристые пряди, которые оказались неумело закрученными на папильотки локонами, платье ветхое: какого оно было цвета или окраса уже не поймешь, но фасон его очень напоминает те, что носила прапрапрабабушка Художника, не пережившая первую мировую. Платок с ним уж точно никак не вязался, как и сетка советских времен между коленей с пустыми бутылками и воткнутым среди них как попало батоном:

– … Ягодки собирала в лесу нашем, в салки с дворовыми играла, а зимой на пруд бегали кататься…

Она рассказывала что-то. Никому конкретно, просто в воздух:

– … Мне тогда восемь было. Пап; нанял гувернера-француза, хотя французский тогда уже вышел из моды. Он был беспрекословен – немцев итак развелось, как собак не резанных – шептал папа на языке Вольтера, опасаясь, но не прячась… Статный был юноша, баловал меня, как дите малое. Да вот однажды разбил маменькину вазу китайского фарфора. Рыдал в чулане, когда я его нашла. Маменька суровая была, все поместье о том знало. Дозналась бы – сперва выпорола бы, а потом прогнала бы прочь. Я тогда первый раз соврала – так гувернер мне до души лежал. Сказала, что мячом. Мать потом с розгами в руке гонялась за мной по двору битых два часа, да притомилась, из сил выбилась, а я до утра проспала в хлеву с буренкой нашей. Обошлось, слава Николаю-Заступнику. Сегодня праздник его, да именины пресвятой Феклы-мученицы. На службе была в соборе, помолилась за папеньку с маменькой – Царствие им Небесное да земля пухом. Столько народу, боже ж ты мой…

Художник волей неволей прислушивался к бубнежу старушки. Уж очень колоритная бабушка. В какой-то момент у него даже руки зачесались – да альбом для эскизов не было под рукой, только две картины на продажу: морской пейзаж и коты, которых очень любят вешать в будуарах одинокие дамы за…зазаза в общем. То, что он рисовал специально, в перерывах между приступами вдохновения, как-то редкими сейчас. Толи возраст, толи исписался. А возможно просто Творец переключился на кого-нибудь более молодого и более перспективного – кто их разберет, Богов-то?..

Потом его мысли направились на более земную проблему – высчитать, сколько лет бабушке. Получалось, что далеко за сто. Так не бывает, – думал он. – Она все придумывает, наверное, сумасшедшая – что с нее взять? Но что-то внутри Художника сопротивлялось этой мысли.

Иногда для того, чтобы не потерять себя, приходится писать, рассказывать или рисовать свою историю снова и снова. Все, что про другое, не про личное, то всегда неискренне и люди это хорошо чувствуют.

– … Девки все как одна – бесстыдные, мужичье полупьяное, а все туда ж – в Церковь. Ну ты подумай! – сокрушалась между тем старушка. – Вот когда я пошла на первую в своей жизни службу, годика два отроду, но я помню… В восемьсот пятьдесят четвертом это было, маменька меня как на венчание нарядила. Сама как на бал оделась, да и папеньку заставила платок повязать да фамильным брильянтом закрепить. Во как. У нас в имении ни один мужик, даже ежели распоследняя пьянь, не позволял себе рюмку перед воскресной. А уж в праздники, так и до ужина, а сейчас… Папенька тоже, лихо пил. Все о городе жалел, не сиделось ему в деревне. Да еще карты. Чуть исподнее последнее не проиграл. Если бы не маменькино наследство, даже не знаю… Слава Господу, Деве Марии-Заступнице, Во имя Отца и Сына и Святого духа…

Бабушка три раза перекрестилась, а потом по чисто славянскому обычаю три раза плюнула через левое плечо. Парадокс. Зашептала нечто похожее на молитву, то и дело, крестясь желтоватыми сморщенными пальцами.

– … Замуж меня выдали за господина столичного. В восемьсот семьдесят пятом этом было. Отколе взялась такая важная птица, я даже не помню. Я рыдала у папеньки на плече осемь дней, почитай, потом смирилась. Все лучше, чем в девках ходить, как сестра маменькина. Всю жизнь неприкаянная. Царствие ей Небесное и земля пухом. Скончалась от чахотки, в семьдесят первом, сгорела птичка божия. Уж мы молились-молились с маменькой, да видно судьбинушка у нее, горлицы, такая.

…Супруг мой важной птицей был. Сейчас уже запамятовала, какую должность занимал, но хоромы наши в Центре Киева, знамениты были своими размерами и заграничной мебелью. Гости то и дело захаживали, да и на выход в свет, муженек не жалел денег. Наряжал меня как королеву и украшениями паче елку рождественскую увешивал. Убили его нехристи через годок после свадьбы. Царствие ему Небесное и земля пухом. Защити и помилуй Мария-Заступница раба божьего Владимира, батюшку моего, рабу божью Прасковью, матушку мою, близнецов моих, безвременно почивших, не доживших до полугодика, – Васеньку и Митеньку… Отче наш, иже еси на Небеси, да святится имя твое…

Художник вслушивался, но речь старушки то и дело срывалась на еле слышный шепот, нечленораздельный и глухой. Ему было интересно вменяема ли его соседка справа или же то, что она говорит всего лишь шизофренический бред. Впрочем, люди в целом вызывали у Художника желание бежать на край света. Он был не просто необщительным, он слыл почти шизофреником среди собратьев, еще со студенческой скамьи. Говорил, только если спрашивали, пока почти не осталось тех, кому могло прийти в голову его о чем-то спрашивать. Даже соседи обходили его стороной. Сам задавал вопрос, только если не мог найти ответ; на Спуске всегда прятался за мольбертом, а сумму вознаграждения за картину, осторожно приклеивал скотчем к раме. То есть избегал любого повода говорить и вторить. Достаточно того, что о нем говорят его картины. Но этой бабушке, удалось вызвать у Художника не просто интерес, а настоящий приступ любопытства. И он решил сделать первое, что приходило на ум даже при беглом взгляде на это чудо с савдеповской сеткой на коленях и деревянными четками с крестом, обмотанными вокруг запястья – накормить ее.

– Позволите ли пригласить Вас в чайную, – церемонно осведомился он.

Просто весь его опыт общения за последние шесть лет, сводился к чтению классики русской литературы и современности. Художник не знал, как обращаться с живыми людьми. Не хотел знать.

Бабушка не отреагировала. Неизвестно сколько времени она пребывала в столь плачевном состоянии, в роли изгоя общества, но видимо – долго, раз успела отвыкнуть оттого, что к ней могут обратиться.

– Эй, – он потормошил ее за плечо. – Мне выходить через две остановки. Что скажете?

Помню Ромена… При покойном Вседержителе Александре Николаевиче это было – помню. Не помню… Ничего больше не помню… На службе была, праздник сегодня великий. Молилась за упокой усопших родичей и детей своих. Какие они маленькие были… – повторяла она, мерно раскачиваясь вперед-назад.

Художник взял старушку за руку и тут же одернул. Ее рука была ледяная, как только что вынутый из морозилки лед, шершавая от многолетних скитаний и жесткая от лютых ветров.

Старуха глаз не подняла, все повторяла:

– Не помню, ничего не помню… Помоги Варвара-Мученица, рабе Божьей Анне. Отче наш, иже еси на небеси…

Больше на уговоры не было времени. Руководствуясь не интуицией, не внутренним чутьем, а жгучим, непреодолимым желанием выяснить все до конца, Художник полуобнял бабулю за плечо и осторожно двинулся к выходу. Она не сопротивлялась, повторяла молитву, глядя себе под ноги. Лишь сетку не выпускала из рук, держала крепко, аж костяшки, и без того бескровные, еще больше побледнели.

Деньги были последние, но Художник махнул рукой на то, что возле Спуска цены на чай и закуски как в лучших ресторанах Парижа. Он знал, с чем сравнивать. Фестивалили один раз с одним меценатом. Его увлечение живописью закончилось быстрее, нежели деньги, которые Художник выручил за одну единственную проданную на той выставке молодых талантов картину.

Поделиться с друзьями: