Незримый поединок
Шрифт:
Болдырева села за машину, включила моторчик, нажала на педаль. Из-под лапки пополз узкий длинный лоскуток с кривой строчкой.
— Я же говорила вам, что из этого ничего не получится, — сказала Болдырева. Потом, помолчав немного, встала. — Покурим маленько. — С этими словами она вышла из цеха.
Шли дни. Профессия швеи давалась Болдыревой туго. Тяжело было сидеть часами за машиной, сосредоточиваться, напрягать зрение, тренировать себя на ловкость, быстроту, подчиняться ритму труда большого рабочего коллектива. Швейное дело было не только физически трудным занятием, работа подавляла Болдыреву, была для нее своего рода унижением, оскорблением «свободной личности». Первые неудачи, конечно, озлобили женщину. «Зачем взялась за это дело?», — упрекала она себя, но отказаться уже не могла. Иногда, присматриваясь к мастерицам из молодежной бригады, она ловила себя на том, что любуется их быстрой, точной, какой-то даже красивой работой и с горечью вспоминала свою молодость.
Порою сердце Людмилы охватывала вдруг непонятная взволнованность, желание работать, производить что-то нужное, полезное другим, но желание это быстро исчезало, притуплялось. Сила инерции, многолетней привычки — нести любую меру наказания, лишь бы не работать, не напрягаться — свила в ее душе прочное гнездо.
Выслушав доклад дежурного офицера, майор Аббасов приказал водворить Болдыреву в штрафной изолятор с выводом на работу. Не одну ночь провела за свою жизнь Болдырева в одиночках и штрафных изоляторах и давно уже считала это обычным для себя состоянием. Но сегодня, когда надзирательница захлопнула за собой тяжелую металлическую дверь изолятора, нервы у Болдыревой не выдержали. Она вдруг бросилась к смотровому окну и оглушительно крикнула: «Надзорочка!»
Но ни надзирательница, никто другой не откликнулся.
Обхватив руками голову, Болдырева в раздумье присела на нарах. Маленькая запыленная лампочка сквозь металлическую сетку скупо освещала изолятор. Изредка снаружи глухо доносился гудок какого-то парохода. Ночь в изоляторе напомнила Людмиле, как она впервые, еще девчонкой, очутилась в таком же мрачном помещении. Но тогда она была не одна, рядом на цементном полу сидел ее брат. Кирпичом, сброшенным с третьего этажа, разбил он голову рослому парню за то, что тот издевался над четырнадцатилетней сестренкой. С тех пор прошло более двадцати пяти лет, а она все помнила. Михаил говорил ей тогда такие слова: «Люда, ты не бойся, тебе ничего не будет, стукнул его я. Так и скажу: стукнул, потому что он, мерзавец, обижал тебя. Ты же у меня единственная, ни отца, ни матери. Я не мог позволить чтобы тебя обижали. Не плачь, сестренка, я не пропаду, найду дорогу в жизни и разыщу тебя».
— Где же сейчас мой Михаил?
Вспомнился 1939 год. Зима. Стужа. В руках — детеныш, ее сын Валерий, закутанный в лохмотья. Идти тяжело, холодно, продала все с себя: покупала хлеб; она доходит до дома младенца и отдает его рябой женщине в белом халате. С каким презрением смотрела няня на Людмилу: «Неужели не жаль крошку?..»
Болдырева поднялась с цементного пола изолятора а прижалась к холодной стенке.
После семнадцатилетней разлуки она получила письмо от Михаила. Его прочитала ей соседка по койке. От родного брата письмо! Но почему так тяжело вспоминать сейчас о нем?
«Я уже искупил вину перед Родиной, — писал Михаил, — я не просто отбыл наказание, позор прошлого смыл собственной кровью, вернулся с фронта без ноги. Я выполнил свой долг перед Родиной и тобой. Как твой брат, взял Валерика из детдома. Он теперь в морском училище. Умоляю тебя, Люда, положи конец бродяжнической жизни и возвращайся к нам. Если ты не послушаешь меня, раз и навсегда, до самой смерти, не вспоминай Валерика…»
— Да что это такое со мной? — прошептала Болдырева.
Мысли у нее путались. Поднявшись на цыпочки, женщина схватилась за холодные решетки и бессильно повисла на них.
В глубине ночи мерцали огоньки. Хриплым басом гудел пароход. Ему отозвался другой — пронзительный, отрывистый свист.
Майор Аббасов продолжал разговаривать по телефону. Кивком головы он ответил на приветствие Болдыревой и предложил сесть. Она села рядом с Гадимовой. Телефонный разговор был закончен, а майор все молчал.
В кабинетах начальников Людмила не любила задерживаться.
— Мне можно идти? — спросила она.
— Нет, — ответил майор. — Вы написали письма брату?
— Какому брату? У меня нет брага, — ответила она, пытаясь уклониться от дальнейшего разговора. Раздумья последних дней совсем ее растревожили.
— Что пишет вам сын? Много ли еще ему служить.
Болдырева вздрогнула. Откуда все это им известно? Ни в одной колонии никто, никогда не знал об этом.
— Вы, наверное, меня с кем-нибудь путаете, — ответила Людмила.
Майор встал, медленно зашагал по кабинету. Остановился перед ней. — Тут уж я ничего не понимаю. Почему вы так упорно отрицаете, что вы — мать? Это единственное, чем вы можете гордиться в жизни. Почему вы не хотите признаться, что у вас есть сын, ради которого вы должны жить, ибо в нем все ваше будущее, вы уже немолодая. Если отрицаете даже то, что вы мать, то едва ли вам можно верить в чем-либо, — закончил майор и спокойно сел за стол.
Людмила не выдержала, вскочила со стула, вцепилась обеими руками в воротник старого сатинового платья и одним рывком разорвала его на себе.
— Ведите на вышку! [9] — закричала она истошным голосом. — Мне не нужны ваши нотации, мне все это надоело. В тюрьму так в тюрьму. Отправляйте!
Она еще долго кричала в кабинете начальника, но тот как будто даже не замечал ее.
Последние дни в колонии подорвали, потрясли Болдыреву. Ее мучила бессонница. После истерики она вдруг как-то обмякла. Безвольно прислонилась к стене. Кричать не хватало больше сил.
9
Вести на вышку, то есть вести на расстрел (блатной жаргон).
— Сядьте и успокойтесь, — сказал, наконец, майор все так же твердо, но дружелюбно. — Мы друг-друга, кажется, понимаем. Вы совершили кражу в швейном цехе и оскорбили бригадира, думая, что за это вас отправят отсюда. Но вы ошибаетесь. Никуда мы вас отсюда не отправим. Останетесь у нас. А ее невыход на работу, — продолжал он, уже обращаясь к Гадимовой, — нужно просто обсудить на совете коллектива и все.
Людмила впервые почувствовала, что потерпела поражение. Соединяя рукой концы порванного чуть ли не до подола платья, она еще раз посмотрела на начальника и вышла, бесшумно притворив за собой дверь.
Отгоняя цветным платочком вьющийся в золотистой полосе солнца табачный дым, Гадимова настаивала на своем, а ее собеседник, начальник производства капитан Мурадов, нервно покуривая папироску, не соглашался:
— Не знаю, почему вы хотите погубить передовую бригаду? Болдырева работать не хочет, вы это сами хорошо знаете. А она сидит на последней операции и всегда будет срывать выход продукции с агрегата. Что ж другие все время будут работать за нее? Вы знаете, что такое план?..
— Видимо, мы с вами не договоримся, — ответила с сожалением Гадимова. — Болдырева зачислена во вторую бригаду, где же ей, если не здесь, учиться? У нас не обычный план, разве вы этого не понимаете?
— Здравствуйте, товарищи, я вам не помешал? — в кабинет вошел майор Аббасов.
— Нет, нет, даже пришли вовремя. — Мурадов предложил ему свое место.
— Я у окна сяду, что-то голова болит, продолжайте разговор.
— В наших условиях, — говорила Гадимова, — выполнение плана можно считать успешным, если такие, как Болдырева, будут сломлены, поймут что к чему и начнут работать. В противном случае грош цена тем процентам, которые определяют размеры плана и перевыполнения которых вы добиваетесь.