Никоарэ Подкова
Шрифт:
Никто не откликнулся ни на первый, ни на второй его зов. Старухи-вдовицы - на огороде, дед Петря и Младыш вышли в поемные луга на соколиную охоту; остальные воины спустились с рыболовными снастями к приднепровским озерам.
Никоарэ обогнул дом и вышел к обрывистому берегу над рекой.
Неподалеку Иле Карайман слушал звонкую песню жаворонка купавшегося в лучах солнца над его головой.
Никоарэ в третий раз кликнул дьяка, Иле вздрогнул и обернулся.
– Что прикажешь, государь?
– Разыщи Сулицэ, Иле, - крикнул гетман.
– И пусть мне оседлают каурого. Оба поедете со мной; захватите луки и аркан. Чтоб через четверть часа быть мне на коне. Понял?
– Слушаю, государь.
"Что с ним случилось?
– удивился Карайман.
– Отчего в такой день обуял его гнев?"
Дьяк Раду находился в саду, где он прививал дикую яблоню - на радость тем, кто будет жить здесь, когда его уже не станет на земле.
– Гневается господин наш. Пойдем за ним, дьяк.
Иле передал дьяку приказ Никоарэ, и оба направились к конюшням.
Готовясь к выезду, Подкова сменил домашний чекмень на одежду, удобную для охоты, с правого бока прицепил к поясу кинжал.
Что еще надобно было? Ничего. И все же что-то ему надо было взять. Он искал и не находил. Опрокинул два стула; перешагнув через скинутый чекмень, отшвырнул его ногою, затем воротился, поднял его и достал из кармана грамоту Олимпиады. Сложив послание, спрятал его на груди.
– Мы здесь, государь, - раздался из сеней голос Иле Караймана.
Лишь только гетман показался в дверях, дьяк, внимательно вглядевшись в него, прочел на его лице беспокойство и понял, что лэкустянин Агапие привез ему грамоту. Изустные вести не могли ни заключать в себе тайны, ни взволновать его так. Стало быть, атаман Агапие привез письмо, потому-то он и попросил разрешения войти в покои к государю.
"О чем же может гласить сия грамота? Будь в ней вести о повседневных делах, невзгодах будничной жизни, он бы сказал нам, - думал про себя дьяк, - ибо в Дэвиденах мы жили в братстве и дружбе. Да и разве могут дела житейские так взволновать мужа, подобного гетману? Вон как затуманились у него очи, резким стал голос, и гнев сквозит в каждом движении".
Но дьяк ведал и о другом - частью сам угадал, частью поведала ему цыганка Мура: Младыш упорно шел на приступ, но крестница Олимпиады защищалась. Любовь ее обратилась к старшему брату и разгоралась тем пуще, что Никоарэ казался равнодушным и не откликался на ее чувство. Видно, грамота матушки зовет его, рассказывает ему о любовном недуге Илинки.
Да, гнев его сродни любовной муке. Гетман бьется изо всех сил, чтобы сломить самого себя. Теперь и брат ему уже не друг. Теперь он еще более одинок, чем когда-либо. И думалось дьяку, что при всей твердости воли у такого мужа победа его над сердцем своим принесет с собой потрясения и развалины.
День стоял прозрачный, хрустальный; солнце почти достигло зенита. Жаворонки умолкли; протянувшись с севера на юг, сверкал среди вольных просторов Днепр; под обрывом зеленели луга. Никоарэ погнал коня навстречу ласковому южному ветру. Сопутствуемый товарищами, он спустился по обрывистому склону и поскакал по тропке, что вилась среди молодых трав и блиставших свежестью цветов.
Долго бежали кони спорой иноходью; воздух напоен был мягкой весенней теплынью. В уединенных озерках охотники спугивали чибисов, с тонким писком вздымавшихся ввысь; в небе пролетали журавли. Всадники вступили в безлюдную пустыню; они остановились, прислушиваясь, не долетит ли к ним, точно из другого мира, далекий звон колокола; но ничего не было слышно.
Никоарэ обратился к дьяку:
– Здесь выходит к руслу Днепра ущелье, веками углубляемое весенними потоками. Это дикое место, тут я уже не раз бывал.
– А что привело тебя сюда, государь?
– Я охотился на волков и, случалось, загонял одного в это ущелье с отвесными стенами, откуда уже нет выхода. Мы с немногими товарищами гнали его, пока он не высовывал языка от усталости, а тогда я соскакивал с коня и шел против него.
Дьяк с жалостью глядел в затуманенные и угрюмые глаза Никоарэ.
– Въедем в ущелье, государь, - сказал Раду Сулицэ, - и поищем врага. Хорошо бы застигнуть здесь Чигалу или пыркэлаба Иримию.
Гетман отвел в сторону потускневший взгляд.
– Дьяк, - печально усмехнулся он, - найдем и тех, недолго осталось. Не знаю, понимаешь ли ты, но я хочу от другого избавиться.
– Понимаю, государь, - вздохнул дьяк, вскинув на него увлажненные слезами глаза.
– Верно, получил ты грамоту из Молдовы.
– Догадался, дьяк?
– шепнул в удивлении Подкова.
– Догадался. Ведь я предан тебе всей душой и жизни бы за тебя не пожалел.
За эти слова дьяк был награжден дружеским взглядом Никоарэ, дошедшим до самого его сердца.
– Следуй и ты за нами, Иле, - приказал гетман.
– А ну-ка попробуем пробиться на тот свет, - обрадовался Иле Карайман.
Они свернули вправо в скалистый проход и очутились меж двух отвесных стен, заросших мелким кустарником. Было ясно, что ни человеку, ни зверю не подняться по этим кручам. Разве сказочная жар-птица могла бы здесь пролететь, а в тот сияющий весенний полдень эта птица обрела оперение и голос кукушки. Она прокричала свое имя, испуганно взглянула на пришельцев рубиновыми глазами и улетела в мир людей.
Узкая тропа на дне ущелья была прорыта и омыта весенними потоками.
Охотники продвигались вперед, и вдруг из кустарника выскочил хозяин этой теснины - старый волк, слабый и худой, с облезлой серой шерстью. Он ловил ящериц и крыс в трещинах ущелья, носившего его имя. Здесь он всегда был повелителем - чужим волкам вход сюда был заказан.
Зверь вихрем понесся к концу расселины. Всадники пришпоривали коней и мчались, не отставая от него. Кони храпели, прядая ушами, и задирали головы, чуя волчий дух. Но их направляли поводья и подгоняли голоса. Так шла скачка, пока охотники не заметили, что зверь слабеет. Тогда Никоарэ кинул острый взгляд на дьяка и резвей погнал каурого; вскоре волк стал медленнее перебирать ослабевшими ногами. Потом остановился и приткнулся к камню, такому же серому, как и он.
Никоарэ обнажил длинный нож и соскочил с коня. Он стоял в пяти шагах от хищника и пристально глядел на него. Дьяк и Иле держали наготове короткие охотничьи пики.
Когда гетман приблизился, зверь в смертельной усталости склонил голову, потом, задрожав всем телом, лязгнул зубами, поднял морду и завыл. Протяжный вой и меркнущий взгляд полны были смертной тоски. В этом отчаянном зверином вопле было что-то человеческое. Нет, скорее люди в минуту гибели обращают такую же страшную волчью жалобу к создателю своего сущего.