Ночь без любви
Шрифт:
С застывшей улыбкой, словно подчиняясь чужому приказу, Анфертьев взял аппарат и несколько раз сфотографировал ключи, отметив краешком сознания, что рядом лежит мерная линейка кадрирующей рамки и при желании можно точно воспроизвести размер ключа. Потом все с той же рассеянной улыбкой, подчиняясь странному существу, поселившемуся в нем, прикрыл дверь и выключил свет. Бесшумно, быстро и верно двигаясь в красном сумраке, Анфертьев подсунул под ключи лист фотобумаги, на секунду включил увеличитель и спрятал бумагу в черный пакет. Проявив его, он получит на засвеченном фоне белый контур ключей, до последней заусеницы передающий их форму и размер. Это невинное вроде бы действие заставило бешено колотиться его сердце, толкая явно избыточную кровь в мозг, в руки, в легкие…
Успокоившись, Анфертьев вышел в бухгалтерию принимать восторги и умиления женщин, которых фотографировали разве что на паспорт. Они привыкли к собственным застывшим физиономиям и уже не представляли, что могут выглядеть иначе. Усмешки, ухмылки, улыбки — а Анфертьев умел получать на снимках живые лица — озадачивали женщин. Они не представляли, каковы они за своими столами, заваленными бумагами, в схватках с посетителями. Зеркала не давали им полной картины, поскольку они смотрели на себя своими же глазами. А тут на больших, играющих бликами фотографиях они были такими, какими их увидело холодное фиолетовое око аппарата.
Разобрав портреты, женщины уставились на них, притихшие и обреченные. Несмотря на годы, килограммы и обязанности, каждая оставалась немного той, какой была когда-то, когда по небу металась сумасшедшая луна, когда визжали тормоза и лились слезы, когда в воздухе носились телеграммы с роковыми словами и вся жизнь зависела от взгляда, и все это, и все это уносилось в какую-то счастливую прорву…
Куда деваться, обычная фотография может заставить нас усомниться в тех достоинствах, которыми якобы обладаем, мы радуемся и страдаем, мстим и печалимся, не представляя даже, что являем собой со стороны. А не защитное ли это свойство, дарованное природой? Придумываем себе облик, годами совершенствуем его, уточняем, украшаем, не замечая, что давно уже не имеем с ним ничего общего…
Но здесь все было гораздо проще — женщины ужаснулись тому, как быстро ушли годы. В душе, как и все мы, они оставались молодыми, любимыми, свои первые свидания, свадебные платья, мужскую нетерпеливость помнили свежо и больно. Нет-нет да мелькала у них шальная надежда: может быть, все ушло не насовсем, может быть, кое-что еще вернется ненадолго… Теперь поняли — не вернется. Женщины выдвигали ящики столов и смотрели на фотографии, привыкая к своему облику и страшась его. И даже у железной Зинаиды Аркадьевны откровенная беспомощность отразилась на лице, едва она увидела свой портрет — квадратная фигура, заполнившая проем двери, массивные ноги, тощий узелок волос, стянутых на затылке, тесное цветастое платье и ворох, оскорбительно громадный ворох бумаг под мышкой. Она укоризненно посмотрела на Анфертьева, и он не выдержал, опустил глаза перед ее скорбью по самой себе. Но главбух тут же взяла себя в руки. Скрипя паркетинами, раздвигая попадавшихся на дороге женщин, Зинаида Аркадьевна прошла к столу Светы и посмотрела на ее снимки. На обратном пути нашла глазами Анфертьева и отвернулась, устыдившись своего открытия — в бухгалтерии поселилась любовь.
— А знаете, Вадим Кузьмич, я решила вам помочь.
— Говорите скорее, а то мне страшно! — быстро сказал Анфертьев.
— Я добьюсь, чтобы Подчуфарин выделил вам лабораторию с отдельным входом.
— Спасибо… Но вы лишите меня такого коллектива, Зинаида Аркадьевна!
— Никто не мешает вам заходить сюда когда угодно.
— Но у меня не будет повода!
— Врете, Анфертьев. Повод у вас уже есть.
И Зинаида Аркадьевна решительно закрыла за собой картонную дверцу. В первый момент она возмутилась бесстыдством Анфертьева, наивностью Светы, по потом спросила себя: хотелось бы ей, чтобы между ними все кончилось? И честно ответила: нет. Вот прекратятся переглядки между кассиршей и фотографом, и что-то погаснет в бухгалтерии, погаснет в мире и в ней самой, в такой непривлекательной женщине. Вмешайся она, наведи порядок, растащи по углам этих потерявших разум людей… И счетоводы, учетчики, бухгалтеры ее осудят. Молча, про себя, но осудят, и проявится это разве что в подчеркнутой исполнительности. Да, в ее ведомстве будет чище, но понимала Зинаида Аркадьевна, что уважение к ней не прибавится, а чистота будет так тесно граничить со стерильностью, что трудно будет и разобраться, где одно, где другое. Стерильность — это уже медицина, болезнь, смерть. До этого в своих рассуждениях Зинаида Аркадьевна не доходила, но бабьим своим, жалостливым и цепким умом понимала — вмешиваться не надо.
А Анфертьев с грустью сознавал, что если возникнет надобность осудить его за безнравственность, за вредные взгляды или нехорошие слова, эти женщины, сейчас такие растроганные и благодарные, будут к нему безжалостны. В своем дружном осуждении они увидят некое достоинство, проявят сознательность и заслужат одобрение руководства. Когда их соберут вместе и из президиума строгим голосом спросят, как с ним, с Анфертьевым, с прелюбодеем, поступить, они поднимут руки в нужный момент и единогласно утвердят нужное решение. И будут радоваться, что избавились от распутника, очистили свои ряды и теперь уже ничто не помешает им высокопроизводительно трудиться, двигаться дальше, вперед и выше. И вряд ли кому в голову придет спросить у той же Светы, осуждает ли она его, раскаивается ли, нуждается ли в такой всеобщей защите… Потом, встретив его, вышвырнутого, оглянувшись, посочувствуют ему, о жизни расспросят, может быть, даже в гости позовут. Жестокость и жалостливость всегда соседствуют и мило уживаются в одной душе.
Анфертьев так ясно представил себе это будущее мероприятие, так остро ощутил его, будто только что спустился с позорных подмосток. Он видел залитое слезами лицо Светы в первом ряду, звенели в его ушах взвинченные, захваченные охотничьим азартом голоса женщин, которые сейчас смотрят на него с умилением и подумывают, не сброситься ли по полтинничку и не купить ли ему бутылку в благодарность за прекрасные снимки…
А может быть, Анфертьев предвидел будущее? Почему бы и нет? Правда, в этом могут увидеть произвол и неразумную щедрость Автора, но кто мешает нам допустить, что сверхъестественные возможности Анфертьева — результат знания нравов и обычаев, по которым живет общество? А прибавьте пристальный взгляд фотографа, который вот уже два десятилетия смотрит на людей через прицел видоискателя и готов каждую секунду нажать на спусковой крючок, едва только человек покажет свое истинное лицо. Анфертьев умел поймать то мгновение, когда напускная значительность или притворное добродушие ослабевали и сквозь разорванные тучи лицемерия показывались истинные черты злобы и зависти, любви и преданности. О как колотилось в это время его сердце и как невесомо вздрагивал палец на спусковом крючке! Он заходил к человеку с одной стороны, с другой, не отрываясь от прицела, приближался и отдалялся, замирал и ждал, и в тот миг, когда человек, раздосадованный настырностью фотографа, переставал управлять своим лицом, срабатывал затвор аппарата.
Согласитесь, работа не для простачка. Так стоит ли удивляться восторгам, которые вызвали снимки в бухгалтерии, стоит ли удивляться тому, как быстро эти восторги превратились в оцепенелость — женщины увидели себя такими, какими их не могло отразить ни одно зеркало.
Отулыбавшись и откланявшись, Анфертьев вернулся в свою каморку, заперся и сел, не в силах оторвать взгляд от черного, сверкающего хромом, никелем, кожей, стеклом и еще черт знает чем фотоаппарата. В его глубинах, на не проявленной еще пленке, уже существовало изображение Ключа. И на фотобумаге в черном конверте таился скрытый, как бы несуществующий, чертеж.
Так был сделан первый шаг.
Его можно было назвать даже озорным, но что-то сдвинулось в сознании Анфертьева, поселилась смутная тревога, ощущение надвигающейся опасности. Ему захотелось продлить это незнакомое состояние, поиграть с ним. Был краткий миг, когда он чуть было не вскрыл черный пакет и не засветил изображение Ключа, потом возникло предчувствие, что, чем ближе он подойдет к Сейфу, тем труднее будет остановиться, что уйти из его силовых полей, выбраться из гиблой зоны окажется невозможным…
Но ведь Света как-то управляется с этим облупленным чудовищем, по ней не видно, чтобы она так уж была им подавлена. Значит, можно приручить его и заставить выполнять нехитрые упражнения, как это делают слоны в цирке — на задние ноги поднимаются, обнажая большое, как дирижабль, брюхо, даже на одну ногу умеет становиться серая громадина с маленькими настороженными глазками. Публика в восторге, дети счастливы, клоун катается от хохота, гремит оркестр, а дрессировщик незаметно вытирает пот со лба…
Тяжело.
— Авось, — сказал Анфертьев и погасил верхний свет.
В привычном красном сумраке он, не колеблясь, вынул из пакета лист и бросил в ванночку с проявителем. Через несколько секунд бумага почернела, а в центре остался белый контур связки ключей. Вот кольцо, ключ от комнатки, которую снимает Света, вот ключ от бухгалтерской двери, а вот и он…
Даже здесь, в сумеречном свете лаборатории, видна его тяжесть, чувствуется холод стержня и толстой, со сложным рисунком бородки. Анфертьев ополоснул отпечаток в воде и бросил в закрепитель. Погасив и красный свет, он уже в полной темноте, скрывшись от самого себя, вынул пленку из фотоаппарата и проявил ее. Ключи, как он и ожидал, получились вполне прилично. Была в кадре и линейка с миллиметровыми делениями.