Ночь без любви
Шрифт:
— Ты ошибаешься, дорогая, — без убеждения сказал Вадим Кузьмич. — Это не так.
— Что нас ждет хорошего, Вадим? Что нас ждет хорошего в этом году, на следующий год? Что хорошего ждет нас в этой пятилетке?
— О! — воскликнул Вадим Кузьмич, воспрянув. — В этой пятилетке нас ждут большие радости! Мы вышли на первое место по производству шелка, мы построим более пятисот миллионов квадратных метров жилья! Мы…
— Заткнись. Зачем мы живем, Вадим?
— Могу сказать, для чего жить не стоит.
— Скажи.
— Я думаю, не стоит жить ради того, чтобы подсчитывать чужие успехи. Тем более что от собственных успехов мы в свое время отказались сами.
— Конечно, я знала, что когда-нибудь ты скажешь это, не удержишься. Но ты не прав. Отказались мы не от успехов. Мы отказались от трехсменной твоей работы в шахте, от грязи и копоти, от постоянной ругани, которой тебя осыпали все, от начальника шахты до последнего чертежника. И если уж мы скатились на этот разговор, могу напомнить, что в то время тебе было двадцать пять лет. Впрочем, извини, тогда тебе не было двадцати пяти. А сейчас тебе сорок. И ты через пятнадцать лет решил мне напомнить, что…
Из комнаты вышла Танька, сразу поняла, что разговор у родителей тяжелый, и тут же решила сломать его:
— Папа, а тот дядя, который сказал, что он Волк, он приедет к нам?
— Он уже едет.
— Наверно, надо убрать?
— Не мешало бы.
— Тогда я начну с большой комнаты.
— Скажи, Танька, — обратилась Наталья Михайловна к дочери, — что тебя больше всего радует?
— Сказки. А тебя?
— Меня тоже, — Наталья Михайловна невесело усмехнулась.
— Папа, а тот дядя, который звонил… У него большие зубы?
— Зубы? Нет, он не из зубастых. У него есть кое-что другое… Он знает, что нужно делать, и делает это. Несмотря ни на что.
— А уши у него мохнатые? — Танька явно спасала положение.
— Приедет — посмотрим. Может, и заросли уже. А пока — уборка! Объявляется часовая готовность, — Вадим Кузьмич хлопнул в ладоши. — Засекаю время. Через час в эту дверь войдет человек из Испании. Вы, девки, наводите порядок, не мешало бы посуду помыть, подмести, тряпки по углам рассовать… А я бегу в магазин.
— Купи колбасы, — напомнила Наталья Михайловна. — Может, яйца увидишь… Что еще… Да, хлеба возьми. Сбегая вниз по лестнице, Вадим Кузьмич на ходу сунул авоську в карман, застегнул плащ, поднял воротник.
Шел мелкий дождь, размокшие листья срывались с деревьев и, не кружась, тяжело падали на асфальт. Где-то в просвете между домами полыхала факелом буква М — опознавательный знак метро, с влажным шелестом проносились машины, торопились прохожие, прикрывшись от дождя перепончатыми зонтами, словно бы сделанными из крыльев каких-то ящеров. Вот, оказывается, почему они вымерли, вот почему исчезли — на зонты пошли.
Вадим Кузьмич любил такую погоду, и Наталья Михайловна знала, что на рынок, в магазин, в прачечную Вадима Кузьмича лучше посылать в дождь — соберется в две минуты. Наверно, все-таки не случайно стал Анфертьев фотографом, покинув обеспеченную гавань родной специальности. Его сокурсники уже разъезжали на своих машинах — Вадим Кузьмич не завидовал им. Фотографией он занялся еще в школе, и до сих пор она не опротивела ему, хотя это случается со многими. Он любил снимать туманные лесные опушки, городскую осень, мосты над Москвой-рекой. На его фотографиях можно было увидеть и высотную громаду над площадью Восстания, и переплетения рельсов Курского вокзала, крутые переулки Сретенки, частокол небоскребов Калининского проспекта. Скорее всего, он был пейзажистом, этот Вадим Кузьмич Анфертьев, хотя далеко не всегда печатал отснятое — кому они нужны, эти снимки? Журналы и газеты ими переполнены, телевидение доставляет их прямо на дом, фотоальбомы лучших мастеров к вашим услугам. Хотите — Копосов, Шерстенников, хотите — Боловин, Чурюканов, Антонец… Анфертьев просто любил снимать и радовался, увидев то, мимо чего остальное человечество пронеслось запыхавшейся толпой марафонцев. И даже когда не было под рукой этой игрушки, машинки, а теперь еще и кормилицы — фотокамеры, Анфертьев невольно гранил мир на кадры. Нередко, выходя в такую вот погоду, Анфертьев лишь крякал, сокрушаясь, что не может увековечить на на все будущие времена двух ворон, хрипло лающих на столбе, свет фонаря в мокрой листве или разноцветный пасьянс окон высотного дома. Но, досадливо щелкнув пальцами, он как бы снимал эти картинки, все-таки снимал и навсегда запоминал. Зачастую Анфертьеву и не требовался аппарат, он сам превратился в ходячую камеру-обскуру, известную, между прочим, еще достославному Ибн аль Хайтаму, жившему никак не менее тысячи лет назад.
Казалось бы, у Вадима Кузьмича постоянно должно быть хорошее настроение, ан нет! Как-то уж очень близко к сердцу он принимал и хмурость жены, и недовольство директора товарища Подчуфарина, и грубость продавцов выбивала Анфертьева из душевного благорасположения. Он понимал, что в самом деле трудно ублажать рыскающих между магазинами домохозяек или сбежавших с работы чиновников, научных работников, канцеляристов, раздраженных друг другом, очередями и теми же продавцами. Возможно, об этом и не стоило говорить, потому что всем нам бывает паршиво, когда нас облает туповатая баба в замусоленном халате, но Анфертьеву почему-то доставалось чаще других. Возвращаясь домой уже в полной темноте, вдыхая ночной воздух, настоянный на сырой коре деревьев, на желтой горечи листьев, на бензиновых отходах машин, он был почти горд собой — купив хлеба и колбасы, Анфертьев умудрился не проронить ни слова. Правда, услышал все-таки брошенное ему вслед: «Ходят тут, как воды в рот набрали!», но сегодня это лишь позабавило его.
Дома Анфертьев застал окончание уборки. Посуда была вымыта, раковина продраена какими-то порошками с романтическими названиями, Танька стаскивала со всей квартиры в свой угол бантики, карандаши, куски пластилина с завязшими в них пуговицами, головы и туловища кукол, рассыпавшиеся от безжалостного чтения книжки. Стол в комнате светился льняной скатертью с квадратами нетронутых складок, на Наталье Михайловне красовалось тесноватое платье из панбархата цвета хаки, и даже кольцо, ребята, она надела, золотое обручальное кольцо, а на Таньку — новые тапочки. Надколотый кувшин исчез с полки, роскошный альбом вынут из ряда книг и поставлен лицом к Вовушке, опять же для Вовушки в передней стояли расшитые комнатные туфли, за которыми битых три часа, самых лучших в ее жизни три часа Наталья Михайловна простояла в очереди. На креслах, которым Вадим Кузьмич самолично дважды менял обивку, лежали накидки — вдруг Вовушка пожелает сесть, а если не сядет, тоже не беда, кресла будут радовать Вовушкин взор. И он подумает, он вынужден будет подумать, он просто никуда не денется от мысли о том, что Вадька Анфертьев неплохо, черт его подери, устроился в жизни! У него, у этого подонка Анфертьева, жена с монетным профилем, прелестный ребенок, отличная квартира из двух комнат, с прихожей в два квадратных метра, кухней, раздельными удобствами, окнами, с потолком и полом, у него кресла с алыми накидками, изготовленными народными мастерами Украины, альбом с сюр-р-реалистической обложкой, у него комнатные тапки, расшитые цветные нитками в дружественной Индии, а для гостей у него всегда найдется бутылка водки, кусок колбасы и банка сайры, которая недавно и, кажется, навсегда попала в разряд изысканнейших блюд. «О! — подумает Вовушка, — Анфертьев всегда был парень не промах, и уж если кому завидовать в жизни, то, конечно, этому пройдохе Анфертьеву, мать его за ногу!»
— Вадим! Ты что там копаешься! — прикрикнула Наталья Михайловна на ходу, но все видя, все чувствуя кончиками пальцев, кожей, волосами, ушами и пятками, словно любая часть квартиры, каждая тарелка, ножка стула, тряпка и подоконник, унитаз и ситечко для чая невидимыми проводами, нервами, жилами соединялись с телом Натальи Михайловны, с ее мозгом и сердцем.
Так вот, бросила Наталья Михайловна эти слова, как вишневые косточки из окна поезда, и умчалась дальше, нанося последние мазки. Цветок повернут бутоном к Вовушке, Танька расчесана так, чтобы лучший ее локон смотрел прямо Вовушке в глаза, штора отдернута ровно настолько, чтобы была видна занавеска с золотой ниткой и кактус гимнокалициум балдианум, который Анфертьев называл не иначе, как турбиникартус лофофороидес, на проигрыватель поставлена заморская, если не заокеанская пластинка, хрустальный графин, свадебный подарок соседа, который тот по пьянке спер у собственной жены, вот уже столько лет не видавший света дня, вынут, обласкай взглядом, осчастливлен нежными прикосновениями пальцев и воздушными касаниями махрового полотенца, поставлен на телевизор, как бы между прочим, как бы всем надоевшая вещь, но абажур повернут, и щель, прожженная лампой, направлена как раз на графин, чтобы блики в нем играли и радовали Вовушкину душу, Вовушкин взор, чтобы Вовушка в конце концов сказал себе: «Да этот проныра Анфертьев всех нас обскакал, пока мы, как кроты, под землей рылись!»
— Вадим! Ты оделся! — Это был не вопрос. Это был приказание.
— Да я вроде ничего…
— Надень другую рубашку. Красную.
— Почему красную?
— Потому! И штаны смени. Послушай! — вдруг произнесла Наталья Михайловна каким-то новым, озаренным тоном. — Ведь это Вовушка… состоятельный мужик, а?
— Нет, — сказал Вадим Кузьмич. — Ни в коем случае.
— И будет лето, отпуск, повезем Таньку на море… Все рядом. Надо только расколоть его на триста рублей.
— Нет, — сказал Вадим Кузьмич тверже прежнего.
— Но почему, Вадим? — жарко зашептала Наталья Михайловна. — Для него эти деньги — раз плюнуть.
— Именно поэтому.
— Ну, как знаешь, — оскорбленно отступила Наталья Михайловна. — Если тебе известны другие источники — пожалуйста. Скажите, сколько в нас гордости! Мы, оказывается, еще о достоинстве подумываем… Надо же!
— Какова? — Танька отчаянно крутнулась на одной ноге. — Ну? Что же ты молчишь? Какова?
— Да ты просто красавица! — воскликнул Анфертьев. — Если бы я встретил тебя на улице, то ни за что не узнал бы! Я бы только подумал: интересно, чья это девочка и где ей покупали наряды? И еще я бы подумал: вот счастливые папа и мама, у которых есть такая девочка!