Ночь тебя найдет
Шрифт:
В год, когда мне исполнилось десять и все пошло наперекосяк, она подрядилась работать фотографом в окружном морге. Мама снимала людей, начиная с того места, где они умерли, и до стола, на котором коронер копался в их внутренностях. Когда я впервые увидела снимок крупным планом зашитого Y-образного разреза на белой волосатой груди, то подумала, не означает ли он первую букву имени умершего в небесной перекличке, как в гимне «В час, когда труба Господня» [1].
Первый месяц работы криминальным фотографом мама возвращалась домой с красными глазами и посиневшими пальцами. До того, как она подписала контракт, вакансия была свободна семь месяцев. В зону ответственности входила обширная глухомань, а середина зимы на Голубом хребте славится особой суровостью.
Кому понравится, когда среди ночи тебя будит дребезжание телефона, заставляя натягивать пальто, а за окном пять градусов ниже нуля? [2] Никому не по душе воскресные самоубийства, когда карабкаешься по темным обледенелым дорогам к дому, где в окнах приветливо горит свет, а пол залит кровью. Высокий кровавый сезон в горных хижинах как раз с декабря по февраль.
Для тренировки маме вручили фотоаппарат, пачку голубых бахил и ламинированную карточку с ее фотографией. Велели снимать общий план, а затем покрупнее, насколько сумеет. Не хватало еще заблевать место преступления.
У нее отлично получалось снимать мертвецов. Я сидела на полу, скрестив ноги, и переворачивала страницы, а холод и сырость просачивались сквозь тонкие трусики.
Накрывала каждый снимок детской ладошкой.
Мертвый мужчина на столе для вскрытия.
Сердечный приступ, думала я.
Собака рядом с водоемом.
Собака любила печального человека, который вошел в воду и не вышел обратно.
Молодая бледнокожая женщина, руки и ноги раскинуты на кухонном кафеле под прямым углом. Высокие каблуки. Лужица черной крови, потому что фотография черно-белая.
Ее мужу сошло это с рук.
Сидя с книгой мертвых, я ощущала себя как никогда близко к маме. Порой ее было трудно понять, но в ней было так много всего, что можно любить.
За один сумасшедший вечер мама умела собрать пазл из тысячи кусочков. Напевала звенящую «О, благодать» [3], возилась с приблудными котятами, рассказывала неприличные анекдоты, каждый Новый год курила сигары, безупречным каллиграфическим почерком писала рассказы, считала в уме быстрее всех на свете, украдкой рисовала углем нас со старшей сестрой и подкладывала портреты нам на подушки. А еще могла, не моргнув глазом, сделать холодный и расчетливый снимок мертвой женщины.
Когда она меня застукала, моя попка примерзла к полу, а альбом придавил колени, словно кирпич. Я насчитала двадцать один удар ее каблуков на ступенях. Мама рано вернулась с очередного собеседования.
До того, как нам придется срочно уносить ноги, оставалось две недели.
Она не вскрикнула. Просто опустилась рядом со мной на колени. Я ощущала, как холод бетона проникает через ее черные колготки, как будто это было мое колено, моя кость.
Я прошептала: «Как ты могла это снимать?»
Она прошептала в ответ: «А зачем ты открыла альбом?»
Затем прижалась губами к моему уху: «Потому что ты такая же, как я».
Когда я это вспоминаю, то и сейчас чувствую мамин палец, играющий гамму на моем позвоночнике.
Она знала.
Знала, что мертвая женщина шла за мной по пятам, когда я поднималась по ступеням, возвращаясь к теплу и свету.
Знала, что вынуждало меня вновь и вновь спускаться в подвал — чувство, будто я должна что-то сделать.
Потому что мертвую женщину на кухонном полу не остановила защелка на мамином фотоальбоме. Женщина шла по пятам не только за мной. Сбросив окровавленные туфельки, она следовала за моей матерью.
Я кладу ладонь на фотографию.
Ладонь прикрывает кучку костей.
Ее имя начинается на «О» или на «Э».
Определенно на гласную.
Она вросла в землю, как забытый обломок кораблекрушения на морском дне.
Из-за двери доносятся голоса двух мужчин — моего лучшего друга со времен детства, который верит, что я на короткой ноге с призраками, и незнакомца, считающего меня недоразумением. Оба копы. Оба на грани срыва. Я бы не возражала, если бы они ворвались сюда, чтобы с этим покончить и наконец-то решить, продолжать ли мне с девушкой, которая лежит под моими обгрызенными розовыми ногтями.
От стен комнаты для допросов у меня все внутри болит. В последнее время я бываю здесь так часто, что запомнила каждый шрам. Зловещие черные отметины на стенах, царапины от наручников на металле стола, кафельный пол с крупной выбоиной и бурым пятном.
Я разглядываю бледный полумесяц между большим и указательным пальцами — один из девяти шрамов на моем теле. Многовато для двадцативосьмилетней женщины, которая до сих пор не считает себя особенно храброй.
Мой друг Майк, впрочем, уверен в моем бесстрашии. За последнюю пару месяцев он раз пять заманивал меня в эту комнату среди ночи, что не было тайной ни для кого в участке. Я слышала от копов, которые болтали у раковины, пока я сидела в кабинке, как они называют меня между собой.
Медиум Майка.
Полтергазм.
А еще говорят, что после того, как я заглядываю в свой хрустальный шар, в котором вижу мертвецов, Майк швыряет меня на стол и изменяет со мной жене.
Ни разу я не видела в хрустальном шаре ничего, заслуживающего внимания. А Майк никогда не изменяет жене, а уж тем более со мной. Он всегда ставит на стол две жестянки охлажденной колы, кладет стопку нераскрытых дел и уходит.
Не больше десяти папок, одни фотографии, таков уговор. Это все, что я способна осилить за один присест. И, по моей просьбе, никаких подробностей.
Я внимательно изучала каждую папку, а закончив, приклеивала к ней стикер. Часто я писала на стикере одно слово: «Ничего». Майк не возражал. Он говорил, что полицейских, которые работают с экстрасенсами, страшно радует сорокапроцентная точность подсказок, а я стабильно выдаю сорок два процента.
Время от времени Майк оставлял на столе сюрпризы. Пакет с розовым бантом, испачканным кровью девочки. Мужские часы со стрелками, застрявшими на трех сорока шести. Косточку размером с ноготь, похожую на птичью, но на деле самую мелкую и хрупкую кость человеческого лица. Так называемую слезную. Часть слезного протока. Девушка, которой принадлежала косточка, плакала, когда ее связывали ее же собственной разорванной на полосы футболкой.