Ночные туманы
Шрифт:
– Осторожнее, мальчик, вы провалитесь в люк.
От удивления я действительно чуть не провалился в черневшую передо мной дыру. Значит, на корабле кто-то есть?
Я поднял глаза.
На мостике, свесив загорелые ноги, сидела девочка моих лет и с любопытством смотрела вниз. У нее былп насмешливые голубые глаза и облупившийся нос. Девочка откинула светлые волосы, прикрывавшие лоб, и отложила в сторону книжку.
Откуда она здесь взялась? В сказках так появляются феи.
– Ты кто?
– спросил я.
– Я - Лэа, - охотно ответила девочка.
Какое странное имя!
– А ты?
– спросила она в свою очередь.
– Я - Юра.
– Юри?
– переспросила девочка, помахав коричневыми ногами.
– Ты откуда приехал?
– Из Москвы.
– И давно?
– Вчера.
– Один?
– Нет, с родителями.
– А кто твой отец?
– Он работает в "почтовом ящике".
– Разве можно работать в почтовом ящике?
– развеселилась Лэа.
Мне пришлось разъяснить непонятливой, что "почтовый ящик" - вовсе не ящик, а учреждение. Только раз оно "ящик" - о нем распространяться не следует.
– А-а, - протянула она, - теперь понимаю.
– Ты эстонка?
– Эстонка.
– А по-русски ты говоришь хорошо.
– Мы в школе учим русский язык. Ты где живешь?
– На Каштановой улице. У Черкасовых.
– О-о! Отец говорил, что Черкасов был знаменитым и большим капитаном. Но он умер очень давно.
– А это что за корабль?
– постучал я ногой по палубе.
– Его звали "Смелым". Ты видишь пробоины? Отец говорил, в него пять катеров стреляли в упор! А "Смелый" возил людей с острова, с того острова, что виден с нашего берега. Когда ушли катера, отец подошел на своей шхуне, забрал к себе раненых, "Смелого" взял на буксир и втащил сюда. Теперь корабль забыли, и он опускается каждый месяц все глубже. Его засасывает... Как это будет по-русски?..
– Она задумалась, вспоминая нужное слово.
– Ил, правда? Я так говорю? И только я прихожу сюда. Здесь очень страшно, когда дождь и гроза. Мама моя говорит: "Тебе бы быть мальчиком, Лэа, ты бы, как твой отец, ходила в Атлантику капитаном!"
– Твой отец капитан и ходит в Атлантику?
– Да, капитан и ходит в Атлантику за сардинами.
– На большом корабле?
– Нет. На маленьком.
– Он храбрый человек, если на маленьком.
– Он моряк, - гордо ответила девочка.
Тут я признался ей, что сегодня в первый раз в жизни видел море.
– Ну что ж, - согласилась Лэа, - с каждым бывает все когда-нибудь в первый раз. Меня в мае в первый раз покусала собака, и меня кололи - ух, неприятно - в живот.
Но собака оказалась здоровой, и мы с ней подружились.
Лэа показывала мне "Смелый", как свою собственность. Внутренние помещения были затоплены мутно-зеленой водой, но мы побывали на мостике и вскарабкались на корму, поднявшуюся над тиной.
Я чувствовал, что опаздываю к обеду, а отец терпеть этого не мог. Он с таким видом смотрел на часы, что ты готов был провалиться сквозь землю. И действительно, когда я прибежал на Каштановую улицу, отец величественно, заложив руки за спину, совершал послеобеденный моцион в полосатой пижаме.
– Опаздываешь?
– спросил он, многозначительно взглянув на часы.
Я попытался было ему рассказать, что познакомился с морем, с городом, с парком и с кораблем, незаслуженно забытым. В ответ я услышал:
– Значит, не нашли нужным вспомнить. Иди обедай.
Отец всегда был убежден, что если человек посажен в
тюрьму, то за дело, если уволен с работы - тоже сам виноват. Если кто и совершил подвиг, но это не отмечено свыше, значит, подвиг был не заслуживающим внимания.
Я, не смея противоречить отцу, ел оставшуюся от обеда копченую рыбу, суп из камбалы и клубничный кисель.
Я подружился с морем и с Лэа. Мы боролись с волнами, крупно набегавшими на берег, кувыркались на песке, навещали наш таинственный и чудесный корабль, с каждым днем опускавшийся в густую тину все глубже.
Я читал книги из шкафов капитана Черкасова, упивался кругосветными плаваниями, приключениями моряков и самое интересное пересказывал Лэа. Ее интересовало все, что интересовало меня.
Однажды она предложила мне зайти к ним. Ее мать, еще молодая эстонка, угостила меня земляникой. Лэа шила в небольшом белом домике с маленькой стеклянной террасой. Я часто забегал к ней, а Лэа бывала у нас - она очень понравилась маме. Это была моя первая дружба с девочкой. До сих пор я держался от девчонок подальше.
Я, правда, чувствовал свое превосходство. Еще бы! Она всю свою жизнь прожила в этом маленьком городке, зимой окутанном вьюгами и засыпанном снегом, и только раза два съездила с матерью в Таллин. Я жил в Москве, побывал в Ленинграде и в Киеве и наконец приехал в Эстонию.
Когда я лежал с вывихнутой ногой, в раскрытом окне то и дело появлялось загорелое личико Лэа. Она звонко спрашивала:
– Алло! Как здоровье?
– А потом, перемахнув подоконник, садилась рядом и предлагала: - Что тебе почитать?
А когда я поправился, мы вышли с ней к морю и увидели несколько голубых кораблей, выстроившихся на рейде. Команды кораблей сошли на берег, и матросы гуляли по улицам, пили в киосках крем-соду. Мы слышали веселые шутки матросов, смех девушек.
А потом мы пришли с Лэа в парк и увидели спокойный застывший пруд. Нашего "Смелого" как не бывало на свете!
– Его вытащили на берег и распилили!
– грустно сказала Лэа.
Пропала таинственность, пруд больше не был романтической заводью, куда отвели истекавший кровью корабль.
Он стал гнилым, тусклым, затянутым безобразной тиной, в которой мерзко квакали лягушки.
– Уйдем отсюда подальше, - сказал я Лэа.
И она поняла.
За обедом я рассказал отцу про "Смелого", втайне надеясь, что он... А впрочем, что бы мог теперь отец сделать?
Но он, вытирая салфеткой усы, сказал совершенно спокойно:
– И не подумал бы вмешиваться. Там, наверху, виднее.
В первый раз в жизни мой умный отец показался мне самодовольным и черствым.
В день рождения отца с утра стали приносить телеграммы. Поздравляли "выдающегося ученого", "дорогого учителя", "корифея науки". Мать со старушками хлопотала на кухне. Отец пошел на утренний моцион в черном костюме, в белой сорочке и в черном галстуке. Очень парадный, он медленно ходил по каштановой аллее, делая поворот у последнего каштана и отсчитывая:
"...Семь... восемь... десять... одиннадцать..."
Приехали гости в двух больших черных машинах - его помощники и ученики. Какой-то толстый мужчина в серой фетровой шляпе носил свой серый летний костюм, как генеральский мундир. К его каждому слову прислушивался и отец, склонив голову. Он был весь внимание, что случалось с ним редко. Меня не посадили за стол, и я из соседней комнаты слышал, как толстый человек произносил тост за "гордость нашей науки". Он перепутал имя и отчество отца, но его оплошности, казалось, никто не заметил. Потом выступали другие, и по их словам выходило, что, не будь отца, не было бы создано ничего полезного на свете. Стало особенно шумно после того, как толстый отбыл на своей черной машине. Я сидел в углу и читал. Обо мне так никто и не вспомнил.