Ночные туманы
Шрифт:
– Ба! Да ведь это же Васька Окунь!
– воскликнул дед.
– Помнишь, Варвара? Он приволок тебе в подарок монисто! Так он, говоришь, теперь без ноги? А тогда лихо отплясывал на обеих... Выпьем за Ваську!
– И мы выпили с дедом за Окуня.
– Долго у нас проживешь?
– поинтересовался дед.
Я сказал, что хочу съездить в Пярну.
– В Пярну? Зачем?
– Дед уставился на меня острым взглядом из-под седых мохнатых бровей.
– Ты слышишь, дочь? Его тянет в Пярну! Не собирается ли сынок твой жениться?
Мама спокойно ответила:
– Ну, что ж. И пора, пожалуй. Была бы хорошая девушка.
– Тут ошибки не будет, - подмигнул весело дед.
– Да ты о ком, отец?
– недоумевающе спросила мать.
– О ком, как не о Коортовой дочке! Угадал, Юрище?
Недаром она, как в Таллин приезжает, все о тебе... все о тебе, - пропел дед старческим, но еще звучным голосом.
– Эх и певал я когда-то! Варвара, а?
– Да уж, певал, стены рушились, - засмеялась бабка.
Теперь в Пярну ходили большие, скоростные автобусы. Кресла в них были мягкие, откидные, как в самолетах.
По главной улице города среди магазинов передвигались ватаги курортников. В разгар сезона номеров в гостиницах не найти, и я вспомнил старушек Черкасовых.
Живы они? Или, может быть, в доме на Каштановой улице живут уже незнакомые люди?
Старушки оказались живы-здоровы. Не сразу, правда, они узнали меня. Долго вглядывались старческими, подслеповатыми глазками:
– Да это сын профессора Строганова! Боже мой, сколько лет, сколько зим!
Начались расспросы о матери, об умершем отце. Ну, конечно, хотя у них и живут сейчас дачники, для меня всегда найдется местечко... "Входите, входите, Юрочка".
У старушек все оставалось, как тогда, в моем детстве.
Только шиповник разросся в саду у террасы. Устроили меня на диване, где я спал мальчишкой. Теперь он мне был не по росту.
Старушки охали, ахали и наперебой угощали вареньем. Они словно законсервировались: ничуть не постарели с тех пор.
Я спросил, что они знают о Лэа.
– О-о, капитан Коорт очень болен. Он лежит уже много дней, и Лэа ухаживает за ним. Вы ведь знаете, что мама ее умерла?
– Я схожу к Лэа, повидаю ее.
– А вы, Юрочка, когда видели ее?
Я рассказал, что встречал ее в Таллине.
– Ах, бедный Андрее, такой милый мальчик, и кто мог подумать. Насмерть разбился на гонках!
– вздыхали старушки.
– Ужас! Ужас! А была такая влюбленная пара.
Вот уж этого им не следовало говорить. Я всегда тешил себя надеждой, что с Андресом Лэа не могла быть счастливой.
На улице, где когда-то отец совершал моцион, шумели разросшиеся каштаны. То тут, то там виднелись новые домики. Только старый парк был, казалось, все тот же. Я нашел белый домик с малиновой крышей. Прошел по хрустящей дорожке, увидел приоткрытую дверь, постучал. Мне никто не ответил. Я вошел. В комнате, которую я хорошо помнил, на кровати лежал капитан Коорт, совершенно седой, с заострившимся носом, с костлявыми коричневыми руками, сложенными на впалой груди.
Стоя на коленях, прильнув белокурой головой к капитану, застыла Лэа...
Она обернулась, глаза ее полны были слез. Она сказала, нисколько, казалось, не удивившись, что видит меня:
– Он даже не сказал мне "прощай"... Юри, Юри, как хорошо, что ты здесь...
Она вскочила и горько и судорожно зарыдала.
Капитан ушел в невозвратное плавание. Я стоял в карауле вместе с молодым рыбаком, белокурым эстонцем.
Морщинистые сверстники Коорта отнесли его на суровое кладбище, овеваемое морскими ветрами.
Первые дни Лэа почти не отвечала на вопросы. Старушки заботились о ней, как о родной. Ленинградцы, снимавшие на лето дом, оказались участливыми к чужому горю людьми. Потом Лэа пошла в свою поликлинику, и в голубых глазах ее появился интерес к жизни.
Она начала оживать, как оживает поврежденное деревцо.
Я узнал, как она ходила в Атлантику: страшный шторм захлестывал их маленькое суденышко. Вспоминая отца, отворачивалась и незаметно вытирала глаза. Я рискнул повести ее в ресторан. Думал, она отвлечется от своих горестных дум. Курортники шумно ели, горланили, стараясь перекричать оркестр, пытались танцевать твист. Мы ушли.
– Что ты теперь будешь делать?
– спросил я Лэа, провожая ее домой.
– Как - что? Работать. А ты? Тебе скоро пора уезжать?
– Да. Отпуск кончается.
– И я опять долго тебя не увижу.
Она незаметно перешла снова на "ты".
– Ты, если хочешь, можешь меня видеть всегда, - сказал я.
– Ты останешься здесь?
– обрадовалась она.
– Разве это возможно?
– Ты наивная девочка, Лэа. Что я буду тут делать?
Ты поедешь со мной...
– Я? С тобой?
– Ну да, Лэа, милая, может быть, сейчас говорить об этом не время, но я скажу тебе всё: одна мечта была у меня все эти годы - ты. Молчи, молчи, Лэа, дай все скажу. Я встречал других девушек - и вспоминал о тебе. Я приходил к себе в комнату и всегда думал: как был бы я счастлив, если бы ты была в ней хозяйкой!
Впрочем, - признался я, - комнатка у меня в Севастополе плохонькая и тесная.
– Но я стара для тебя...
– услышал я в темноте.
– Стара? Почему? Мы с тобой однолетки.
Но все же она прошептала:
– Я вдова. И Андрее...
– Клянусь, никогда не напомню о нем...
Я осмелел и обнял ее. Она не противилась.
И почувствовал несмелое прикосновение крепких, горячих губ.
Потом было несколько дней торопливых хлопот. Мы собирали вещи, Лэа сдавала дела в поликлинике, прощалась с друзьями. Я послал телеграмму комдиву - просил прислать жене литер. Получил его авиапочтой и в том же конверте нашел письмо от матросов: "Поздравляем с женитьбой, желаем большого счастья Вам и боевой Вашей подруге".
Перед отъездом я увидел небольшой обелиск в память "Смелого". Он был забыт и зарос травой. Если бы в парке сохранился сам "Смелый", было бы куда лучше.
В Таллине Лэа встретили как родную дочь. И дед, и бабка, и мама не знали, где ее усадить, какие ей сделать подарки.
Лэа с трудом выговаривала "Варсаноф-ий Михайлович", и он предложил: "Да зови ты меня просто дедом". Мама ее называла дочкой.
Мы жили в Таллине суматошно. Приходили гости - знакомые бабки и деда, желали нам счастья. А мы уже были так счастливы!