Нота. Жизнь Рудольфа Баршая, рассказанная им в фильме Олега Дормана
Шрифт:
Мы решили на следующем концерте сыграть Симфонию Кончертанте тоже двумя оркестрами. Причем оба дирижера солировали — Менухин на скрипке, я на альте. Об успехе этого исполнения мне приятно вспоминать, но неловко рассказывать. Читайте английские газеты тех дней. После концерта Менухин организовал грандиозный прием в гостинице «Савой», был замечательный вечер и попойка от души.
Рано утром просыпаюсь от стука в дверь. Открываю — на пороге Белоцерковский. Молча входит в номер, прикладывает палец к губам, бесшумно закрывает за собой дверь.
«По-английски читать умеешь?» Это была одна из традиций партийных начальников: ты с ним на «вы», а он с тобой на «ты». — «Более-менее». — «Прочти-ка, что здесь про Хрущева и Макмиллана». Протягивает свежую газету. Макмиллан был тогда британским премьер-министром. Статья называлась «Почему бы вам не играть на скрипке?».
«Этот вопрос, — писал автор, — приходил мне в голову, когда я слушал Менухина и Баршая в Фестиваль-холле. Они играли Концертную симфонию Моцарта, и такое это было совершенство, и так это было прекрасно и вызвало такие восторги, что я подумал: если музыканты так хорошо спелись — может, и вам, политикам, тоже начать играть Моцарта на скрипке? Может, тогда дела у вас получше пойдут?» Перевел. Белоцерковский забрал газету, спрятал в карман: «Никому ни слова, смотри». Я говорю: «Это уже читает вся Англия, весь мир. Да и в Москве наверняка читают уже». — «Все-таки не говори, на всякий случай не говори». Эти люди, понимаете, сами боялись. Сами боялись ситуации, которую они же и создали.
Слух о концертах разошелся быстро, и несколько звукозаписывающих фирм обратились к нам с предложением выпустить пластинки. Белоцерковский распорядился: пусть придут, хочу на них посмотреть. К встрече он готовился как генерал к сражению: «Ты, Баршай, сидишь вот тут слева от меня, ты, Хохаузер (знаменитый английский импресарио, главный импресарио всех советских „звезд“ в Англии), — справа, этих посадим вот за тот столик». Дело происходило в вестибюле отеля. Первым пришел Питер Эндрю из EMI.
Корректный, приветливый. «Уважаемые джентльмены, мы хотели бы выпустить Симфонию Кончертанте с Баршаем и Менухиным и Дивертисмент Бартока». Белоцерковский ему: «Сколько заплатишь?» Эндрю явно не ожидал такой скорости, запнулся, но ответил. Белоцерковский: «Сколько-сколько? Это ты так дешево ценишь Баршая?» Переводчик старался смягчать, как мог. «Нет, дорогой товарищ, и говорить с тобой больше не стану. Будь здоров».
Так он разговаривал с каждым, а приходили люди из крупнейших фирм — «Коламбия», «Декка», «Филлипс». И самое интересное — добился, чего хотел. Получил в пять раз больше того, что предлагалось поначалу. Потом Питер Эндрю попросил одну знакомую пианистку мне передать, что если я еще раз приеду с этим чудовищем, то потеряю все ангажементы.
Надо сказать, Московский камерный оркестр приносил в бюджет государства сотни тысяч долларов. Однажды в Кёльне ко мне подошел наш посол и говорит: «Мы готовим важный прием для металлургических магнатов Германии. Никак не получается установить с ними деловых отношений. Я подумал: может ваш оркестр сыграть что-нибудь такое, что бы на них произвело впечатление?» Я предложил вечер из трех симфоний Гайдна, включая «Прощальную». Она всегда сильно действует на публику, тем более что сначала я рассказываю историю ее создания и смысл финала, когда музыканты один за другим перестают играть и уходят со сцены.
Дали концерт, вернулись в Москву. Меня вызвала министр культуры Фурцева. «Вы сделали огромное дело.
Под ваш концерт удалось заключить контракты, которых не могли добиться десять лет. Посол отбил телекс нам в министерство и в ЦК партии с просьбой чаще присылать вас. Рудольф Борисович, просите, чего хотите». — «Спасибо, Екатерина Алексеевна. Мне лично ничего не надо, мне всего хватает. А вот моим музыкантам достойную зарплату — это было бы поддержкой нашего дела». Фурцева тут же вызвала помощников и велела к следующему утру подготовить смету с такими же окладами, какие были в Большом театре.
Деньги, которые мы получали за границей, были ничтожными. Скажем, в Германии мне разрешалось от каждого концерта оставлять себе сто марок. Остальное сдавалось в посольство. Гонорар высчитывали по нашей ставке в Советском Союзе: просто переводили в валюту. Но все равно, все равно, для материального положения музыкантов заграничные поездки были очень существенны. Скажем прямо: музыканты привозили вещи на продажу. Это было очень опасно, можно было лишиться всего и пойти по уголовной статье «спекуляция», но люди не хотели жить на том уровне, который предлагался. Скажем, я как дирижер в лучшие годы получал зарплату двести рублей. Музыканты — чуть больше ста. Водитель троллейбуса — до четырехсот.
Чтобы не тратить лишнего из скудных валютных средств, советские оркестранты везли с собой на гастроли еду сухим пайком. Всяких историй о том, как, например, наши варили кашу в биде гостиницы, потому что кастрюль не было, так много, что я повторять их не стану. Они совсем меня не смешат. Я и сам варил гречку в номере. А как же. «Нью-Йорк таймс» однажды опубликовала фотографию: раскрытые на американской таможне чемоданы русских музыкантов из БСО, доверху набитые печеньем, макаронами, сухой колбасой и баночками икры по периметру. Чемодан-ресторан называлось.
Поэтому когда Сол Юрок, крупнейший американский импресарио, пригласил нас на гастроли в Америку, он стал по секрету подкармливать музыкантов. Об этом узнали в Министерстве культуры и сказали ему: ты лучше больше плати нам, мы сами их накормим. Юрок стал платить больше — но кормить музыкантов не перестал. Понимал, что к чему. Он ведь тоже был выходцем из Одессы.
В Штаты Митрофана Кузьмича не выпустили, и он решил отыграться на мне. Началось с того, что его не сумел вывезти своим «руководителем» Кирилл Кондрашин. Он действовал, как в свое время и я, дошел до Фурцевой, попросил послать с ними Белоцерковского, а она ответила:
«Правильно ли я вас понимаю — вы не можете самостоятельно руководить оркестром в поездке?» Видимо, Америка в тех кругах тоже считалась высшим призом, и Белоцерковскому хотели напомнить, что он наказан за историю с машиной. После такого я решил и не пытаться, сказал Гринбергу, что если пойду к Фурцевой, то просто навлеку новый гнев на Митрофана Кузьмича, и все. Белоцерковский рассвирепел. Прямо накануне поездки вызвал оркестр на партбюро и устроил мне разнос перед всеми за, как это тогда называлось, «стиль руководства». Непосредственным поводом было то, что недавно я защищал гобоиста, которого Белоцерковский хотел уволить, чтобы посадить на его место своего знакомого. Я тогда уперся, дошел до райкома партии, меня поддержали. Белоцерковский разошелся не на шутку и в конце концов рявкнул, что я никудышный руководитель. На этом заседание окончилось. Я подумал-подумал и поехал в Министерство культуры, попросил срочной встречи с Фурцевой. Поскольку речь шла о гастролях в Америке, она меня немедленно приняла. Я рассказал про собрание и говорю: считаю, что после таких упреков не могу больше руководить оркестром и тем более выезжать за границу. Фурцева все поняла и рассердилась. Позвонила своему заму и сказала, что полностью одобряет тот факт, что Белоцерковский не едет с нами, возмущена тем, что Митрофан Кузьмич, очевидно, решил мне отомстить, и что она требует, чтобы нас помирили. «Прошу вас собираться в дорогу, Рудольф Борисович, все будет в порядке».
В половине девятого утра, когда я приехал в Шереметьево, меня ждал там Белоцерковский. Пожал руку как ни в чем не бывало, пожелал хороших гастролей. Потом вполголоса говорит: «Только зачем ты пошел к Фурцевой? Это непорядочно». Они были большие поборники порядочности. «А что бы сделали вы на моем месте, Митрофан Кузьмич? Как ехать с коллективом, когда вы, по существу, призываете музыкантов не доверять мне?» Он задумался. «Да, говорит, ты прав». Протянул мне руку опять, чтобы все видели: «Ладно. Дружба». И в самом деле был потом очень доброжелателен и ко мне, и к оркестру. Его впечатлила готовность дать отпор: в этом он признал равного.