Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Синьор Лерна размахивал своей шляпой еще очень долго, но безо всякой уверенности в том, что сын его видит. Когда же раздосадованный тем, что ему не удалось как следует проститься с Марино, еще наполовину оглушенный разлукой, он обернулся к стоявшей рядом с ним жене, то не обнаружил ее возле себя: несчастную мать унесли в обмороке в зал ожидания.

На вокзале мало–помалу воцарилась тишина. Платформа опустела. В безмятежном сиянии долгого, медленно клонившегося к закату летнего дня лишь блестели железнодорожные рельсы да слышался далекий неумолчный звон цикад. Все экипажи возвратились в город, увозя с собою тех, кто только что проводил на фронт своих близких; и когда мать Марино Лерны пришла наконец в себя и почувствовала, что в состоянии вернуться в гостиницу, на площади перед вокзалом не оказалось ни одной кареты.

Станционный сторож пожалел ее и вызвался сходить и соседний гараж за омнибусом, который, должно быть, уже возвратился из города.

Синьора Лерна, которую, поддерживая под руки, почти внесли в омнибус, заняла место рядом с мужем, и громоздкая машина уже было тронулась с места, как вдруг на подножку торопливо вскочила неизвестно откуда появившаяся молоденькая блондинка в огромной соломенной шляпе, украшенной розами. На ней было причудливое, чрезмерно открытое платье; ресницы и губы у нее были накрашены. Она горько плакала.

То была очень красивая женщина.

В одной руке она сжимала крохотный вышитый платочек голубого цвета, другую, унизанную кольцами, приложила к правой щеке, как. будто старалась прикрыть багровый след от ужасной пощечины.

Это была та самая Нини, которую лейтенант Сарри привез с собою из Рима три дня тому назад.

Отец Марино Лерны тотчас же понял, какого сорта женщиной была эта блондинка. Но супруга его ничего не поняла и, очутившись лицом к лицу с другой женщиной, плакавшей, как и она сама, не удержалась и спросила:

— Вы, верно, мужа проводили?

Но та, прижимая свой кукольный платочек к глазам, отрицательно покачала головой.

— Тогда, должно быть, брата? — допытывалась мать Марино. Тут муж незаметно толкнул ее локтем.

Молодая женщина, видимо, заметила это; так или иначе, она поняла, что заблуждение пожилой дамы на ее счет не может долго продолжаться, и промолчала.

Однако она поняла и нечто другое, гораздо более грустное. Она поняла, что помешала матери плакать, ибо теперь эта старая дама будет стыдиться смешивать свои слезы с ее слезами.

А между тем ведь и ее слезы были вызваны горем, но только куда более редким, чем всем понятное и естественное горе матери.

Да, в Риме Нини принадлежала не одному только Сарри: она принадлежала многим его товарищам из офицерской школы и — кто знает? — быть может, и тому юноше, которого теперь оплакивала его мать.

Еще сегодня, в полдень она обедала с десятью юными офицерами. То была настоящая оргия! Чего только они не выделывали с ней! А она все им разрешала: ведь, безумствуя, они пытались забыться, эти бедные мальчики, которым предстояло отправляться на фронт. Они даже потребовали, чтобы она обнажила грудь, прямо там, в ресторане, на глазах у всех; ведь им была хорошо знакома ее небольшая, высокая, почти девическая грудь. И эти сумасшедшие хотели во что бы то ни стало окропить ее грудь шампанским! Она им все позволяла: обнимать, целовать, тискать, гладить, ласкать себя; ей так хотелось, чтобы они унесли с собою живое воспоминание о ее теле, созданном для любви, унесли это воспоминание туда, где, быть может, завтра всем им, этим красивым двадцатилетним юношам, суждено было погибнуть, одному за другим. Она столько смеялась, а потом, да, о Господи... потом расцеловала их всех в последний раз... И тут–то она получила от Сарри эту ужасную пощечину, от которой у нее до сих пор горит щека. Нет, нет, она на него совсем не сердится...

Полно! Она имела, имела право дать волю слезам, не оскорбляя этим безутешную мать. Правда, та не мешала ей плакать, но почему она сама больше не плачет, эта бедная дама? Ведь ей это, наверное, так нужно.

И Нини постаралась сдержать свои слезы, чтобы не мешать матери плакать. Но тщетно. Чем больше она сдерживала слезы, тем обильнее они текли у нее из глаз, и немалую роль здесь играла жестокая мысль о том, что она и плакать–то не смеет!

В конце концов, обессилев от этой жестокой муки, она закрыла лицо обеими руками и разразилась рыданиями.

— Бога ради... Бога ради... я не могу больше, синьора... —

Простонала она. — Эти мои слезы... Я тоже имею право плакать... Вот вы горюете о своем сыне... а я... не то чтобы именно о нем... а о другом, который уехал на фронт с ним вместе и даже ударил меня за то, что я горько плакала... Вы грустите об одном... я же обо всех... Мне жаль их всех... и вашего сына, синьора, тоже... мне жаль всех... всех...

И она снова закрыла лицо руками, не в силах вынести строгого и хмурого взгляда старой матери, которая смотрела на нее с ревнивым недоброжелательством, какое все матери испытывают к женщинам подобного сорта.

Слишком тяжелым ударом был для матери отъезд сына на фронт. И теперь она очень нуждалась в тишине и покое, а эта особа не только раздражала ее, но и оскорбляла своим присутствием. Мысль о том, что Марино еще целых два дня не будет подвергаться смертельной опасности, даровала ей благодетельную передышку. Поэтому она могла позволить себе проявить жестокость и проявила ее. По счастью, путь от вокзала до города был коротким. Едва омнибус остановился у гостиницы, мать сошла, даже не взглянув на свою попутчицу.

На следующий день синьора Лерна и ее супруг возвращались в Рим; на станции Фабриано из окна вагона первого класса они вновь увидели ту же молодую женщину, которая торопливо искала места в поезде. Ее сопровождал какой–то юноша; она держала в руках огромный букет цветов и звонко смеялась.

Синьора Лерна повернулась к мужу и громко, так, чтобы ее слышала молодая женщина, сказала:

— О, взгляни туда, видишь, вон та, что вчера всех оплакивала!

Нини оглянулась и посмотрела на нее без гнева и досады.

«Бедная мама, славная и глупая, — говорил ее взгляд. — Неужели ты не понимаешь, что такова жизнь? Вчера я оплакивала одного. Сегодня я смеюсь для другого».

СКАМЬЯ ПОД СТАРЫМ КИПАРИСОМ (Перевод Н. Фарфель)

Даже в лучшую свою пору (а о ней еще многие помнили) он был из тех людей, чье поведение всегда остается непонятным: то они смотрят на тебя как–то по–особенному; то смеются ни с того ни с сего, прямо тебе в лицо, безо всякого повода; то вдруг поворачиваются к тебе спиной, и ты сразу чувствуешь себя дураком. Сколько ни имеешь с ними дела, ты никогда до конца не узнаешь, что там у них кроется в глубине души; вечно они рассеянны, вечно где–то витают; однако в какой–то миг, когда ты вовсе этого не ждешь, они приходят в ярость из–за такой ерунды, которую и замечать–то не стоило, или, того хуже, ты с чувством какого–то унижения неожиданно узнаешь, что они давным–давно, по неизвестной причине, затаили против тебя глубокую и коварную злобу и в то же время не отказывают в дружбе и уважении людям, весьма дурно поступившим с ними не далее как месяц назад.

Странной и несколько смешной были и наружность его, и манера держаться. Ноги, без того достаточно тощие, казались палками в узких, как у циркового наездника, брючонках; пиджак, неизменно двубортный, был ему всегда настолько тесен, поэтому туловище походило на торс манекена, привинченного к трехногой подставке и выставленного в магазине готового платья. А над этим туловищем — маленькая головка, торчком сидящая на непомерно длинной шее, нафабренные усики и живые, пронзительные птичьи глазки, моргавшие беспрестанно.

Поделиться с друзьями: