Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Был еще ранний вечер, но уже почти что стемнело. Сидя на скамье, Чимино увидел, что по пустой аллее идет Папия, протянутой рукой как бы отгоняя темноту, а другой рукой, с палкой, нащупывая дорогу. Чимино окликнул его.

Скамья стояла на виду и в то же время словно пряталась в полумраке, как все, что смутно видишь в сумерках.

Полуслепой Папия услышал голос и вытянул шею, чтобы разглядеть, кто его зовет; узнав Чимино, он сперва вздрогнул, а потом разразился рыданиями, булькавшими где–то в животе и сотрясающими все его тело; он упал на скамью; громко плакать он не мог и только жалобно и непрерывно скулил и хлюпал носом.

Оба молчали.

Услышав, как плачет Папия, Чимино, все так же не поворачивая головы, протянул руку и тихонько похлопал его по колену.

Так они и сидели, внезапно сближенные острой горечью всего, что пережили по обоюдной вине; и горечь эта порождала в них, быть может всего на мгновение, безысходную жалость, не приносившую утешения ни тому, ни другому.

ПРАХ (Перевод С. Бушуевой)

Сущее наказание для своих племянников, которые, однако же, должны были сильно его любить, раз уж терпели даже после того, как сняли с него последнюю рубашку, синьор Федерико Бьёбин, или, как его называли, дядя Фифо, — маленький человечек с лысой грушевидной головкой и острой мышиной мордочкой, на которой топорщились десятка два — по десятку с каждой стороны — жестких крашеных волосков, подымался обычно затемно и сразу же начинал тихонько шастать по дому, сопя, отхаркиваясь, гримасничая, словно желая доставить постоянное упражнение своему востренькому носику и губам, оснащенным теми самыми двумя десятками волосков, и шастал до тех пор, пока все вдруг не просыпались от грохота мисок, валившихся в кухне с сушилки, или ящиков, один за другим рушившихся в кладовке.

Сбегались все — кто в рубашке, кто в пижаме, кто в нижней юбке.

— Дядя, что ты делаешь? Что случилось? Отвечал он обычно самым неожиданным образом:

— Ничего. Вы чувствуете, какая все–таки идет вонь от этой старой мебели?

Словно весь этот шум произвел не он и словно он его вообще Даже не слышал: спокойно и как бы утомленно он еще замечал, как было здесь тихо до их прихода.

Не проходило и дня без чего–нибудь вроде этого. И самое интересное, что все эти его дурацкие выходки, раздражавшие племянников и служанок до того, что их. буквально трясло, он рассматривал как свои им услуги. Он способен был целый день проторчать на кухне, нарезая бумагу полосками и пытаясь склеить ими разбитое стекло в< дверях, выходивших на какое–то подобие террасы, где была расположена ужасно воняющая уборная. Кухарка была вне себя.

— Если вы чувствуете, как воняет старая мебель, как вы не чувствуете вони из этой уборной?

Но вот этого он как раз не чувствовал и продолжал, сопя, отхаркиваясь и гримасничая, наклеивать на стекло полоски бумаги.

Или вот он в саду яростно сражается со створкой калитки, которая, увязнув в земле, не желает открываться ни внутрь, ни наружу. Посинев от прилива крови, со вздувшимися на черепе венами, он так тряс калитку, что прутья ее прогибались, а руки у него, казалось, вот–вот оторвутся от тела. Племянники кричали из окон:

— Брось, дядя! Ты что, не видишь — она не открывается?

— Чтобы я да бросил? Или открою, или сдохну!

Но и калитка не открывалась, и он не издыхал: он возвращался в дом еле живой, мокрый от пота и протягивал свои доведенные до отчаянного состояния крохотные ручки, чтобы ему смазали Их маслом и забинтовали.

Когда ему надоедало связываться со своими, он выходил из дому и досаждал людям на улице: если, к примеру, дождь начинал лить как из ведра, он становился на тротуаре таким образом, чтобы на его зонт хлестала вода из водостока, и было так очевидно, что он делал это нарочно, что у прохожих являлось искушение схватить его за руку и оттащить от стены, к которой он прислонялся. Испытываемое им при этом злорадство кривило уголки его рта вместе с двадцатью дыбом стоявшими над ним волосками в том едва заметном оскале, какой бывает у злых собачонок.

Последнее, что он выкинул, это была покупка серого плаща из альпака, который он принял за халат; племянники, посмеявшись, объяснили ему, что это дорожный плащ.

— Дорожный? В таком случае я собираюсь в дорогу.

— В какую дорогу? Куда?

— Поеду в Бергамо, к Эрнесто, попрощаюсь с ним, перед тем как он уедет в Геную, а оттуда в Америку.

И невозможно было отговорить его от этой блажи — вот так вот вдруг сорваться и поехать! Хотя для бедняги Эрнесто этот визит посреди предотъездной суеты, накануне отплытия в Америку должен был быть скорее досадной помехой, чем радостью, но раз так, то — тем более! А то, что врач велел ему соблюдать покой и не переутомляться, так как он страдал склерозом сердца, что же, и это — тем более! Он желал умереть. Что? Умереть в Бергамо, в то время как Эрнесто уедет из дому? Да, господа, умереть в Бергамо, в покинутом доме.

И он уехал в этом своем сером плаще, и, к сожалению, опасения насчет риска, которые римские племянники хотели посеять в нем нарочно, сами в них не веря, — эти опасения полностью оправдались. Неожиданное известие о смерти дяди Фифо в тот самый день, когда он приехал в Бергамо, повергнуло римских племянников в полуобморочное состояние: и из–за того, что они предсказали эту смерть, сами в нее не веря, и из–за того, что, предвидя ее, но в нее не веря, они позволили ему уехать.

Причинив, таким образом, племянникам, находившимся далеко, эту последнюю неприятность, а тому, что был рядом с ним, в Бергамо, не только последнюю, но и чрезвычайно серьезную, дядя Фифо, покоившийся на железной кроватке посреди поставленного вверх дном дома, такой худенький, в том самом аккуратном сером плащике, из–под которого выглядывали две маленькие сомкнутые ступни, казался не просто довольным — он прямо–таки блаженствовал.

Среди всей этой мебели, сдвинутой со своих мест и жавшейся к стенам, только его железная кроватка и оставалась нетронутой, и он лежал в ней так покойно и так удобно, в окружении четырех свечей — две в головах и две в ногах, сложив крохотные ручки на чуть вздувшемся животе.

И в самом деле: свою задачу приехать в Бергамо, чтобы там умереть — на радость племяннику Эрнесто, и без того захлопотавшемуся с отъездом, — он выполнил; теперь уж это было дело других — вывезти его отсюда и либо похоронить на кладбище в Бергамо, либо, если решат положить его в семейном склепе, отослать тело в Рим.

Племянник Эрнесто решил, что проще будет отослать его в Рим и предоставить тамошним кузенам остальные хлопоты и траты по похоронам; у него и так оставались считанные минуты, по прибытии в Геную он едва успевал подняться на пароход.

Однако, к несчастью, когда он приступил к пересылке, он решил, что слово «прах» будет в данном случае звучать лучше, чем грубое слово «труп» — как–то в нем было больше скорби и благородства; а может быть, он прибегнул к нему еще и потому, что хотел как–то компенсировать проклятия, которые он обрушил на бедного дядю, когда увидел, что в его предотъездный хаос затесался еще и покойник.

И вот когда — с целой горой венков и великолепным катафалком, запряженным четверкой коней, и в сопровождении доброй сотни друзей, знакомых и представителей разных братств с хоругвями и стягами, и со священником, который должен был благословить прах, и тянувшимися следом двумя вереницами монахов и монахинь — римские племянники прибыли на вокзал встречать гроб, за это самое слово, в котором было столько скорби и благородства, таможенный чиновник предъявил им штраф в несколько тысяч лир.

— Штраф? За что?

— За подлог в документе!

— Какой подлог?

— Уж не думаете ли вы, господа, что гроб можно безнаказанно именовать прахом? Прах — это одна статья, прах — это горсточка пепла и костей в жестяной банке, и оплачивается он по определенному тарифу. Гроб — это совсем другая статья. Каким бы он ни был маленьким, платить за него надо, как за гроб! Совсем другой тариф!

Племянники заявили, что кузен Эрнесто не мог сознательно совершить подобного обмана. Но так это или иначе, все равно: если штраф требуется платить, то платить его должен отсылавший, а не тот, кто явился за получением. Что касается их, то они–то даже готовы оплатить разницу в тарифе, поскольку речь действительно идет о гробе, а не о прахе (хотя на первый взгляд в подобной дифференциации было что–то софистическое!), но — штраф? Нет, нет и нет! Они ни в чем не виноваты, кузен Эрнесто уже отплыл в Америку, и, следовательно, отвечать за ошибку (ради Бога, не будем употреблять слово «подлог»!) должна экспедиция бергамской таможни, которая, не заметив, пропустила в качестве праха целый гроб. Чтобы успокоить начальника вокзала, вызванного в поддержку чиновнику таможни, племянники дали ему понять, что готовы даже извинить экспедицию бергамской таможни: они объяснили, что кузен Эрнесто за эти дни должен был переслать через нее Бог знает сколько багажа, а так как всему городу было известно, что он вот–вот покинет Италию навсегда, таможенник, занимавшийся пересылкой, вполне мог подумать? что он отсылает также и прах какого–нибудь родственника, давно похороненного на бергамском кладбище, не желая оставлять его здесь. Так что вина его только в том, что он не проверил все собственными глазами. И вот за это платить штраф? Так вот, если штраф действительно нужно платить, то пусть его и платит тот таможенник, а не они, которые здесь ни сном ни духом не виноваты.

Поделиться с друзьями: