Новые марсианские хроники
Шрифт:
Они с Бурцевым не раз обсуждали, что это может быть. Неведомая цивилизация? Бурцев недоуменно пожимал плечами:
–Наши аппараты изучили Марс довольно хорошо. Марс сухой, мёртвый, выжженный космической радиацией, никаких признаков разумной деятельности там не обнаружено. И, исходя из того, что мы знаем, и быть не может.
–А может ли быть так, что то, что мы знаем о Марсе – лишь грандиозная мистификация? – спрашивал Соловейчик.
Бурцев пожимал плечами:
–Факт, что что-то там есть. Что – пока непонятно.
–Может, всё-таки американцы?
Бурцев категорически отметал эту версию:
–Посмотри на масштабы, Валера. Такие масштабы не доступны ни одному государству на Земле. Мы только-только начинаем копошиться в околоземном пространстве. Запустить автоматическую станцию куда-нибудь к Урану – целое событие… Поверь, Валера, я хорошо знаю космическую кухню, и нашу, и американскую. Мы не можем. Они не могут. Больше здесь, на Земле, некому.
Проблема заключалась в том, что, обнаружив чужую деятельность в Солнечной системе, они не могли понять ее смысл. Они видели сигналы, но были не в состоянии их расшифровать. Сигналы были не просто очень хитро зашифрованы и не читались земной аппаратурой – казалось, их намеренно пытались сделать незаметными, растворить в «белом шуме» космоса.
Нужен был приёмник, чтобы расшифровать таинственные сигналы. Построить такой приёмник усилиями их скромной лаборатории было невозможно. Нужно было задействовать другие подразделения, а для этого нужна была санкция Москвы. Бурцев, понимая, что рыба гниёт с головы, решил действовать неформально, подключив весь свой авторитет и обширные связи. В итоге где-то за полтора месяца до его смерти чертежи приёмника, не засвеченные ни в каких официальных отчетностях и базах данных, были у них в распоряжении.
Таким образом, Соловейчик был в шаге от того, чтобы узнать, что же скрывается за загадочными сигналами, невидимой сетью опутавшими половину Солнечной системы. Все необходимые материалы и оборудование для постройки приёмника в городке имелись. Однако, глядя на творящуюся вокруг вакханалию грабежа, Соловейчик понял – надо спешить.
Построить приёмник, пусть и не очень мощный, он сможет и самостоятельно. Он, конечно, не «добьёт» до Сатурна и даже до Марса, но понять, что происходит на Луне, с его помощью будет вполне можно. А там, скорее всего, станет понятно, что творится и во всей остальной Солнечной системе. Получив необходимое знание, он решит, что с ним делать. Может, продать тем же американцам за очень большие деньги. А может, это будет такая информация, которую вообще никому нельзя показывать и вообще будет лучше о ней забыть и не вспоминать. Кто знает?
Вскоре по железной дороге на запад отправился еще один контейнер. Но шёл он не в Прибалтику, а в Белоруссию. По документам грузом значился лом, а по факту это было оборудование для постройки приёмника. Вслед за контейнером в путь двинулся и Соловейчик. Он покидал бывший закрытый городок, в котором провёл лучшие годы своей жизни. Городок, заметаемый северными метелями, разграбляемый и пустеющий…
В Минск Соловейчик возвращался с тяжелым сердцем. Он не любил город, в котором родился и вырос. Минск напоминал ему то ли грубо нарезанный невкусный винегрет, то ли пиджак, неладно скроенный из плохо сочетающихся кусков материи. Центр города представлял собой натужно помпезный послевоенный сталинский ансамбль, тяжелый и давящий, на задворках которого ютились жалкие остатки по провинциальному скудной дореволюционной застройки. Дальше начинался хаос хрущевско-брежневских бетонных громад, почти деревенских хат частного сектора, бараков, гаражей, промзон, складов, проплешин еще не застроенных пустырей… Градостроители попытались заключить всю эту неудобоваримую смесь в строгую радиально-кольцевую планировку, но гармонии от этого не прибавилось. В принципе, всё это мало отличалось от картины любого советского областного центра средней руки – если бы не потуги на столичность и статусность. Потуги, от которых общий провинциализм происходящего бил в глаза ещё больше. Добавьте к этому промозглые балтийские ветра, вечно дующие над городом – и общая безрадостная картина сложится окончательно.
Минск встретил Соловейчика в своём духе – низким и беспросветным оттепельным небом, раскисшей грязью пополам с набухшим посеревшим снегом во дворах, туманной взвесью в воздухе – атмосферная влага с городскими выбросами и испарениями…
Родительская квартира была пуста и неуютна. Это была не та привычная тесная хрущевка, из которой Соловейчик укатил когда-то в свой удивительный «почтовый ящик» по зову профессора Бурцева. Необычная двухъярусная планировка, просторные комнаты – не избалованному бытовым комфортом советскому человеку это показалось бы сказкой. Дом с привилегиями, в самом центре, с видом на реку… Утлую речушку, протекающую через Минск, для солидности расширили в небольшое и по-своему живописное водохранилище, как раз напротив нового жилища Соловейчика. Казалось бы, живи да радуйся…
Но радоваться не хотелось. Мать постарела и опустилась, не следила ни за собой, ни за домом. С порога в нос Соловейчику ударил тяжелый старческий дух. За мутными тусклыми окнами угадывалась река, вся в оспинах подтаявшего льда. Ощущение какой-то всеохватной безысходности висело в тяжелом душном воздухе, отчего хотелось развернуться и бежать прочь из этого печального жилища.
Не менее тоскливыми были и разговоры матери. Соловейчик знал, что они будут, мысленно к ним готовился. Но готов так и не был.
–Уедем, уедем в Израиль, – говорила мать. – Твой отец, дурак, не послушался, не уехал, так будь хоть ты умный. Ты же видишь, что творится. Отец всё на что-то надеялся, что станет лучше. Не станет, никогда в этой стране лучше не станет…
Эти разговоры про отъезд в Израиль в их семье шли, сколько Соловейчик себя помнил.
Мать, из старого раввинского рода, интеллигентная и когда-то красивая своеобразной семитской красотой, всю жизнь преподавала русскую литературу на филологическом факультете, но так и не оторвалась от еврейских корней. Даже сына, когда он родился, она хотела назвать на еврейский манер Беньямином или Вениамином. Однако отец в итоге настоял, чтобы ребенка записали Валерием, рассудив, что с мальчика достаточно еврейских отчества, фамилии и внешности.
Когда из СССР началась массовая еврейская эмиграция (а Белоруссия ведь была одной из самых «еврейских» республик), мать лишилась покоя, донимая отца: уедем, уедем. Уезжали многие: двоюродные-троюродные братья и сёстры, тётки и дядья разной степени родства… Собственно, из-за эмиграции многочисленной еврейской родни и у отца, и у самого Соловейчика начался карьерный застой: их не продвигали, как потенциально неблагонадежных.
Однако уехать отец не мог. Он был инженером на заводе, внешне сугубо мирном и гражданском. Однако в недрах этого завода делалось что-то такое, что советское государство хотело хранить в большом секрете. В общем, отца из страны не выпускали, как носителя секретной информации. Да он не особо-то и рвался.
Отец от природы был человек несмелый и нерешительный. Получив в институте техническую специальность, он тянул инженерную лямку на заводе и, в принципе, был всем доволен. Есть квартира, семья, стабильная зарплата – чего ещё надо? Жизнь расписана на десятилетия вперёд. Отца вполне устраивала эта устоявшаяся жизнь добропорядочного советского мещанина. Ни антисемитские шуточки, периодически отпускаемые в его адрес, ни негласный карьерный стопор из-за неправильной национальности, ни дефицит в магазинах особо не смущали его. Он воспринимал это как неизбежность. Жизнь несовершенна, и гнаться за химерой лучшей доли где-то там, на чужой земле, жертвуя привычным бытом, он был не готов.
В этом был их главный с матерью конфликт, длившийся всю жизнь. Что больше двигало матерью в этом стремлении уехать в Израиль, зов крови или стремление к лучшей, как ей казалось, жизни, Соловейчик так до конца и не понял. Скорее всего, то и другое понемногу. Она носила могендовид, читала еврейские молитвы и даже безуспешно пыталась приучить их с отцом к кошерной пище. При этом злым шепотом, временами переходящим в змеиное шипение, ругала советскую власть, говорила, что никогда в «этой стране» не будет нормальной жизни, что мы здесь чужие, наша настоящая родина там, в Израиле, и она ждет. По вечерам мать сквозь треск глушилок любила слушать «вражьи голоса», повергая отца, члена партии, в неизменный ступор.