Новый Мир ( № 4 2012)
Шрифт:
Если Петербург — это такой дом, в котором реальный мир и потусторонний мир как бы существуют одновременно, это означает, что полет «с этого света на тот» является в нем полетом по кругу, по орбите, и это дает возможность выбрать себе еще один второй дом.
ОЮ: Равный первому.
Я бы сказал, что эта книга не только маленькое собрание великих стихов — это окно в смерть . Или даже так: окно в окно в смерт ь. Окно, в котором еще одно окно, в свою уже очередь отворенное в смерть, и у первого окна сидит поэт и пристально вглядывается то туда, то обратно, в свою прошлую — уже прошлую! — жизнь... А тем самым и в нас, в нашу жизнь, остающуюся позади... Поэтому центральное, на мой взгляд, стихотворение книги — «Воспоминание о реанимации с видом на Невы теченье»: «Я у окна лежала, и внезапно / Взяла каталку сильная вода». В больничное окно уносит поэта, в смерть-Неву... И эта последняя, уже действительно последняя надежда: «И зеркало к губам мне поднесут, / И в нем я нового увижу постояльца...»
Зеркало — это ведь тоже окно, не правда ли?
ОМ: Возникает такая система окон, как система зеркал, окружающих и отражающих друг друга. В этом стихотворении до последнего окна есть еще предпоследнее:
Я у окна лежала, и внезапно
Взяла каталку сильная вода.
Я в ней, как будто Ромул, утопала,
А вместо Рема ерзала беда.
И влекло меня и крутило
У моста на Фонтанке и Мойке.
Выходите встречать, египтянки,
Наклоняйтесь ко мне, портомойки!
Здесь, в этом предпоследнем окне, видны (перелетной птице) сразу два ее дома: Рим и петербургская египетская пирамида раннего детства.
ОЮ: Мне кажется, важно осознать внутреннюю границу. Письмо с сообщением о диагнозе мы получили от Лены в августе 2009 года, едва ли не в тот же день, как его поставили, но в первом же стихотворении «Перелетной птицы», во второй части «Вестей из старости», мы читаем, что «...Синева слетела / На сугробы сада, / И синица спела — / Больше жить не надо» (25 февраля 2008). Это не синица спела, что больше жить не надо, это сказал поэт: синица спела — и хватит . И следующее — волшебное! — от 18 июня:
...Нет, вся я не испелась, нет.
Как будто черные ключи,
Вскипая гласными и кровью,
Берут источник в темной ночи,
Из моря морфия, Морфея...
И вот — диагноз. Главное стихотворение перед ним — упомянутое уже «Мы перелетные птицы с этого света на тот. / (Тот — по-немецки так грубо — tot [4] .)» (12 июня 2009). Почти сразу после него:
Это было Петром, это было Иваном,
Это жизнию было — опьяневшей, румяной.
А вот нынче осталась ерунда, пустячок... —
(16 октября 2009)
о всеобщей участи, сплавленной с личной.
ОМ: Вот это и есть ответ на то, с чего ты начал: почему «эта книга так сильно действует на все чувства». Она говорит с последней ясностью и трезвостью о всеобщей участи. В этой книге особенно выделена одна тема поэзии ЕШ, поэзии, с одной стороны, необыкновенно разнообразной, с другой стороны — последовательно верной нескольким темам, выбранным автором еще в юности. В том, что особенно выделено в этой книге, ЕШ — поэт экзистенциального трагизма. Здесь выступает на первый план ужас жизни как таковой, обреченность всего рожденного. В одном стихотворении 1997 года это было сформулировано с классицистической отчетливостью, даже с некоторой торжественностью:
Тоска вам сердце не сжимала?
И безнадежность не ворчала,
Как лев на раненом осле?
И душу боль не замещала?
Так вы не жили на земле.
ОЮ: Я бы сказал, это звучит, особенно в конце, скорее по-тютчевски, то есть как романтический фрагмент подразумеваемой классицистической оды (о чем в свое время писал Тынянов). Вообще, Тютчев и Шварц — это особая тема, хотя «Маленькая ода к безнадежности» (1997) отсылает и к Жуковскому — Гёте с его «Кто слез на хлеб свой не ронял...». Вообще она была очень сознательна в определении историко-литературных связей своих стихов, много думала о них и всегда как бы жила в истории поэзии, причем не только русской.
ОМ: Одно из свойств стихов ЕШ, которое, кстати, не перечислено в ее тексте «Три особенности моих стихов» (там она называет четыре), — они как объектив фотоаппарата, фиксирующего все, что мы сами не видим — ни глядя на себя в зеркало, ни глядя друг на друга. Как бы помимо собственной наблюдательности автора, которая сама по себе достаточно сильна и проявляется и в других жанрах, в прозе, в письмах, в дневниках. Скоро будут опубликованы ее детские дневники, там есть место, где ЕШ формулирует взросление, переход из бесполого и бесстрастного детства — в темную чувственность юности. Я не знаю, кому это еще удалось — в таком возрасте — так четко сказать, кому удалось так четко обозначить эту границу в самый момент перехода этой границы. То, что ей это удалось, — в общем-то, совершенно исключительное событие.
И это свойство автора и стихов сохраняется до конца. Вот последнее фотографическое наблюдение над собой в стихотворении «Как флорентийский дюк», предпоследнем в книге:
Уже почти вовне,
Уже почти снаружи.
Глаза туманятся, мерцая,
Смотрят вчуже.
Поэт фотографирует все, что видит по ту и по эту сторону жизни, во сне и в яви, фотографирует себя — изнутри и снаружи. Изнутри — своего виденья, но и изнутри тела, как это было, например, еще в «Элегии на рентгеновский снимок моего черепа». Снаружи — беспощадно: «Вести из старости, на улице»:
Вдруг зеркало по мне скользнуло,
Чуть издеваясь, чуть казня, —
Придурковатая старуха
Взглянула косо на меня.
Если зеркало — окно, то здесь это окно в старость.
ОЮ: Старость была почти равна для нее смерти и чуть ли не хуже. Если я не ошибаюсь, старость оскорбляла ее как таковая.
ОМ: Сейчас еще трудно сказать, что мы «вчитываем» в стихи последней книги, зная, что она последняя. Я уже говорила, что, при всем головокружительном разнообразии тем и образов, у ЕШ были устойчивые мотивы, к которым она возвращалась на протяжении всей жизни.
Вот стихотворение-двойник к «Это было Петром, это было Иваном…»:
Земля, земля, ты ешь людей,
Рождая им взамен
Кастальский ключ, гвоздики луч,
И камень, и сирень.
(1981)
Или вот двойник к «Вестям из старости» — «Как стыдно стариться...»:
Я знаю — почему так больно,
Но почему так стыдно, стыдно...