Новый Мир ( № 5 2005)
Шрифт:
Очнулся я на санях, простых деревенских дровнях, которые везли троих раненых: два были положены вдоль саней и один — это был я — поперек. Так что на каждом ухабе моя голова билась о край, и это было так больно, что я снова и снова терял сознание. Вся голова, шея и плечо у меня были забинтованы, сам я был закутан в шинель и укрыт каким-то одеялом. Не знаю, сколько меня так везли, по-моему, дня два, — перейдя фронт, обоз с ранеными достиг Медыни, там меня переложили в крытый грузовик, и скоро я попал в полевой госпиталь — большую палатку, по краям которой лежали на сене, я думаю, несколько десятков раненых. Потом меня подняли на носилки и принесли в дом, где была операционная, там мне зашинировали перебитую челюсть и влили двойную порцию крови — так много я ее потерял. Собравшись с силами, я спросил кого-то: где мы находимся? Мне ответили: в Ильинском. Так я понял, что в третий раз попал в Ильинское: первый раз — когда был в пионерском лагере, второй раз — когда село отбивали у немцев, а теперь вот — на носилках. Мало того: я ведь знал, что во время боев в селе не сгорели только стоявшие в стороне, в леске строения нашего лагеря. А операционная была в доме, не в палатке. Значит, именно там, где был лагерь, и, может быть, даже там, где была спальня моего отряда! Вот судьба!
Через день или два партию раненых погрузили в санитарные фургоны и повезли в Наро-Фоминск. Там мы оказались в здании, где, по-видимому, до войны был детский дом для испанских детей: когда везли на каталке, я заметил на дверях таблички на испанском языке. Здесь нас долго не задержали — сформировали эшелон для раненых и повезли в Москву. На вокзале стояли рядами подставки, на которые клали носилки с ранеными. Увидев над головой знакомые фрески Киевского вокзала, я заплакал.
1 Он был секретарем комитета ВЛКСМ нашей школы; впоследствии воевал, партизанил в Литве, где и остался на партийной и советской работе, был директором завода в Вильнюсе, затем в Конакове; к концу жизни вернулся в Москву, где работал начальником главка в Министерстве станкостроения. (Здесь и далее примеч. автора.)
2 Точное ее название: 194-я Речицкая Краснознаменная дивизия, позднее она сражалась на Курской дуге и в Белоруссии, свой боевой путь закончила под Кёнигсбергом. Боевые заслуги полка тоже были высоко оценены — орденом Кутузова.
3 С Алексеем Федоровичем Генераловым я увиделся на одной из встреч ветеранов 194-й стрелковой дивизии. Мы с ним регулярно перезваниваемся по телефону. Он достойно прошел всю войну, окончив ее капитаном, начальником связи полка.
4 Я изложил его в микроновелле, вошедшей в цикл “Семейный альбом”, который был опубликован в “Общей газете” (2000, № 15).
Стокгольмский синдром
Шамборант Ольга Георгиевна — эссеист. По профессии — биолог (окончила Московский университет). Автор книг “Признаки жизни” (1998) и “Срок годности” (2003). С 1994 года постоянный автор “Нового мира”.
Романс
В чем, собственно, состоит сугубая задача мыслителя? Да установить, что под чем скрывается, что и как мы переименовываем. Поразительно, но основное занятие человечества, отнимающее почти всю его энергию, это, так сказать, работа на отвод глаз. Как звери, которые тщательно закапывают свои какашки, да еще проверят, хорошо ли сделали, — понюхают с пристрастием... Или еще — собаки, обожающие вываляться в каком-нибудь дерьме или тухлятине, чтобы все, видимо, все-таки недруги — подумали, что вот это идет не Тузик или там Джесси, а какое-то непонятно кто, какая-то тухлая селедка.
Ведь все дело в том, что не так уж все и скрыто в бытии, как мы сами запутываем картину сознательно-бессознательно.
Этот гигантский сговор-спрут держит в своих клешнях все человечество. И просто смешно, когда какие-нибудь правдолюбцы, “правдивые журналисты” что-то там выводят на чистую воду, когда вся система опознавательных знаков — ложная.
Вот я вчера, спешно эвакуируясь с работы домой — к туче дел и проблем, шла пешком не по “главной магистрали”, а задами. Боковым зрением вижу: около длиннющего девятиэтажного блочного бело-серого барака, ближе к торцу, под группой чахлых деревьев стоит маленькая, лет трех-четырех, девочка в ярко-розовых, каких-то очень летних одеждах и — отчаянно орет. Она плачет, но не горько, не жалко, не от горя, а требовательно-отчаянно. Плачет так, как это делает уже слегка опытный ребенок, когда он почти уверен, что на поводу у него не пойдут, но вырваться из отчаянья собственного провала не может, — нервы начинают жить самостоятельной жизнью. А рядом стоит явно старший брат, не очень еще большой, но в другой возрастной категории — лет одиннадцати. Нет, ничего криминального, нет. Просто — взаимоотношения. Может быть, он лишь проводник родительской воли. Взаимоотношения — это когда один человек не дает другому делать то, что тот хочет.
Она кричала, и это звучало как приговор всем иллюзиям по поводу жизни. Вот так, и только так. И только это. Это — правда. Нестерпимость .
А мы все время под видом культуры делаем вид, что все нормально, а то и правильно, а то и прекрасно.
Когда же случается большое бесповоротное и очевидное горе, мы только притихаем, не смиряемся, не соглашаемся, не верим даже в него полностью. Мы начинаем грезить, видеть сны наяву, как будто наша задача — не дать горю испортить прекрасную картину мира. Горькое горе оттого еще такое страшное, что страшно становится за эту самую картину мира. Как же ей оставаться после “такого” столь же прекрасной, а оставаться прекрасной ей почему-то совершенно необходимо. Ваш предательский организм и сам — часть этой предательски прекрасной картины мира. Он предлагает вам провести горе со всеми удобствами с помощью своих ходульных халтурных аттракционов, таких, например, как бешеное скольжение мимо цели. С полной очевидностью прослеживается эта своего рода самостоятельная жизнь компьютера. Переживание горя, правда, очень похоже на тот дурацкий поток всяких быстреньких процессов, когда загружается компьютер. Это вроде того, как когда за кого-нибудь безумно волнуешься, кто-то из ваших близких-любимых вдруг оказался якобы в опасности, — и вдруг вы начинаете непроизвольно и неудержимо “планировать”, что будет после его (ее) смерти, причем не вообще, не в серьезном смысле, а по каким-то мелочам, до которых вам и так-то дела нет никакого. Вроде того, кому достанется его новое пальто, кому окажутся впору его резиновые сапоги или что тогда за квартиру платить придется по-другому, несколько меньше, и вещи надо распределить, и мебель почему-то сразу можно будет наконец переставить... Тогда, в такие минуты биохимического маразма, мы обычно не уделяем внимания этому побочному бреду, просто стряхиваем его, а ужаснуться своей паскудной природе — откладываем до лучших времен.
Механизм переживания горя, по существу, состоит в лихорадочном латании картины мира. И даже если от горя вы впадаете в оцепенение, значит, в этом оцепенении вы сосредоточенно наблюдаете, как внутри вас лихорадочно бегут, меняясь на бегу до неузнаваемости, подобно облакам, — всякие фантастические бредни на тему вашего горя, изменяя его до неузнаваемости и занимая вас этой игрой, пока не образуется мозоль.
Правильно-то правильно устроена эта жизнь. Прекрасна-то прекрасна картина мира. Только на чью смотровую площадку мы мысленно взгромоздились, чтобы так вот все воспринимать? Эх, опять все та же мысль подкрадывается по-пластунски: Бог — это инстинкт самосохранения. (И цель-то ведь не скрывается — Спасение, спаси и сохрани…) Божественный, верхний, объективный, умиротворенный взгляд на вещи и как следствие — обнаружение гармонии — это отдых, лечение, бюллетень такой голубенький.
Смешно. Если бы в каком-нибудь санатории им. Клары Цеткин, кроме очередного “ласточкиного гнезда”, была бы еще такая экскурсионная достопримечательность: “смотровая площадка Господа Бога”.
Почему же все-таки нам так нравится то, что якобы видно с этой якобы площадки? Ведь так больно, так тупо, так страшно, так мимо цели проходит жизнь. Ну, правда, если в окошко смотреть, там мелькают всяческие, лишь отчасти дискредитированные триллерами закаты и рассветы, бегут, и вправду непрестанно превращаясь из собачки в кораблик, облачка, — если повезет и вместо набухшего от влаги и серого от гари картона городских небес вдруг покажут, как бывало ветер гнал, а то — после ветра стихнет и станет — на еще не совсем блеклом фоне появятся такие перышки-ребрышки, как будто кто-то там веником халтурно подмел-недомел. Но с другой стороны, ну было все это, было, много раз было. Обязательно надо, чтобы было еще и еще?
Возлюби ближнего своего, как самого себя…
Люди едут в вагоне метро. Разгадывают кроссворды, читают, спят, жуют жвачку, строят планы, обдумывают свои взаимоотношения с отсутствующими здесь и сейчас, вспоминают детали телесериала или фрагменты минувшей ночи.
На остановке один нестарый интеллигентного вида мужчина с некоторым опозданием вскакивает и поспешно выходит. На полу оказывается его шапка. Женщина в очках на кончике носа, не отрываясь от книги, издает энергичный клич “Мужчинэ!!!”, с проворством футболиста подбирает шапку и выбрасывает ее из вагона на платформу к ногам хозяина. Тот начинает как-то нелепо крутиться и хромать на месте, вагон трогается. Видимо, он все же какой-то инвалид — с трудом и, кажется, с кое-какими проклятьями он поднимает шапку. Он недоволен качеством обслуживания. Мы погружаемся в тоннель.
И вот я думаю, удивительно, но всё — еще действует, работает. Люди работают людьми вполне исправно. Падение нравов (с какой такой высоты?), дикий капитализм, “стресс в большом городе” — все на месте, но тем не менее. Безглазые безликие подростки из спальных районов исправно поднимают поскользнувшихся старушек, лица кавказской национальности подают нашим нищим, озверение все же упорно чего-то такого не затрагивает. Описать этот феномен — задача почти что естественнонаучная. Это, скорее всего, что-то вроде заботы о поддержании вида. Я вовсе не хочу отказать нашим современникам в наличии кое-каких человеческих чувств. Но ведь, с другой стороны, воспитание отсутствует начисто. Ну, место-то не уступит почти никто и никому. То есть существует определенный рубеж, скорее всего биологический по своему смыслу, начиная с которого даже самые неразвитые, но нормальные психически люди поступают “по-человечески”.