Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 6 2012)

Новый Мир Новый Мир Журнал

Шрифт:

как орган лесосплава спускает бревно за бревном,

чтобы ангелу пела мулатка с аккордеоном в руках,

строя огненный дом бытия, как корзину с цветком.

Чем корявей ребро, тем больше в него войдет

воздуха, мощного, как бомбардира ядро,

там и встанет клубок, и туда тромбон пропоет

белой осью морей, идущей через бедро.

Отчего же земля одевает грудь одеялом —

ей другое назначено слово и голос другой.

Ходит в поле лиса откровеньем кровавым и малым,

мускул нового мира кругля и являя собой.

А фугасную землю сперва надо вынуть из клети

позабившихся ребер, чтоб выпал котел пустоты,

чтоб входили туда, словно яблоки, белые дети,

возводя из берцового света дома и мосты.

Череп волка и воина — только ли щебень, щебенка?

Крылья бабочки снова из детских лопаток растут.

Стол белеет, и дудки поют, и выводят теленка.

Холм могильного света, как сын обретенный, разут.

 

 

Георгий и дерево

Внутренний ветер ходит кругами, как мастерок Давида-

строителя, ширится мировое лягушечье древо,

в душу Георгия вкопано, посажено и зарыто,

и воздушные змеи в ней мерят собою небо.

В бурунах стоит воин, как погружается наутилус,

все, что от мира осталось, — нить соответствий,

словно ладонь расширилась, натрудилась,

проросла кристаллами света, растаяла в занавеске.

Его правда накрыла, словно полдень лучом цикаду —

светоносных отрезков лес движется, словно поршни,

ткет весь мир, к бытию восставляя и град и брата,

разрежаясь обратно в свет, безрукий, родной, порожний.

Он же ходит по кругу, как кукла, с копьем своим тонким,

с драконом, заряженным, как паровоз, поршнями света,

и как жизни куб, его экскаватор из неба

вынимает и кладет в глину и дождь ребенка.

Ах, не все ли мы состоим из охапки

света да боли в груди — врасплох, вполнеба! —

не из жил вещества, а из одной огранки,

как земля из звезды или лучи — из хлеба.

И играет ничьим веществом, нижет Георгий змия,

строит Георгий дом для людей и леса,

и ребра, как сруб, кладет вовнутрь золотые,

и небо вставляет в грудь взамен стеклореза.

 

 

Память Марка-Евангелиста

Есть растворяющий конец водоворота,

и есть — творящий. Есть леса без крон,

есть звезды без ворот, есть ворот и ворота,

где встал лишь света ковш как мера всех времен.

Его вложить в базилику и в клетку

живой груди — вот тяга и тоска.

И кров сужает мир, но изощряет сетку —

сетчатки луч: лучину для зрачка.

Он слово слышит, как форель немую,

и в авиатрубе светла ладонь,

что вложена не в рану копьевую,

а в Духа-мальчика, в рождающий огонь.

Как танкер носом встал, ловя звезду и крышу,

встал Ангел на порог. И небо спит, как лев,

в твоей груди. И груз земли и мыши

осилит чистый лоб, от буквы побелев.

Амадеус

Кобрин Кирилл Рафаилович родился в 1964 году в Горьком, окончил исторический факультет Горьковского государственного университета. Литератор, историк, радиожурналист, автор более десятка книг прозы и эссеистики и многочисленных публикаций в российской и зарубежной периодике. Живет в Праге.

Представьте такую картину: заснеженный двор бывшего епископского дворца, ныне музея. Даже не двор, а внутренний садик, в котором тщеславным тщанием барочных дел мастеров уместились пышнозадые скульптуры, дорожки, кое-какая растительность и даже небольшой прудик, посреди него пухлый каменный пацан фонтанирует из маленькой своей пипки. Фонтанирует весной, летом и в начале осени; сейчас же на дворе зима, ни листвы, ни фонтана, ни посетителей, некому полюбоваться на полузамерзший пруд, где сероватый лед плавает в черной воде. Впрочем, люди здесь есть, вернее, были — еще относительно недавно: из изогнутой массивной двери, ведущей на главную аллейку двора, кто-то прошелся туда-сюда, до дальней стены с увитой плющом галереей, от которой нынче остался только тонкий деревянный каркас, переплетенный сухими, колючими на вид, тонкими щупальцами побегов. Сквозь все это просвечивает желтая, в разводах сырости стена, основательно украшенная орнаментом трещин и облупившейся штукатурки. Следы ведут прямехонько к галерее, а потом назад — к двери; они четко оттиснуты на нетронутом с ночи снегу, никто сюда в такое время не ходит, никто не заглядывает. Так что само их появление странно, но еще более странным, непонятным представляется другое: две пары ног по пути туда превращаются в середине двора в одну пару, которая спокойно доходит до галерейки, разворачивается и, как ни в чем не бывало, возвращается назад. Второй след обрывается на пути туда, внезапно, безо всякой причины, даже повода, просто так: вот кто-то шел рядом с человеком номер один, молча или, быть может, даже беседуя, мирно или нервно, этого мы не знаем, и вдруг раз — и нет его. Странная вещь, странная, непостижимая уму.

Двор в музейном окне выглядел сиротливо, как, впрочем, и положено там, где большой стиль ушел, оставив всю свою материальную параферналию, которая продолжает пребывать совсем в ином мире, — обшарпанную, поистертую, но тем не менее тщательно оберегаемую, отчего сиротство камня и железа, обточенного, выкованного, объединенного в странные конструкции во славу непонятных потомкам идей, кажется особенно безнадежным. Следов на снегу было множество, но они кружили, не пересекая главной линии: цепочки из четырех паралельных отпечатков, потом из двух, туда-обратно. Отвернувшись от окна, я задал первый, самый важный вопрос: “И что, вы так и сказали им?” Андрей Морвид радостно закивал большой головой, глаза веселые, возбужденные, испуганные. Полицейские только что оставили его в покое, но они кружили по музею, который по такому поводу был закрыт, сотрудники допрошены и отправлены домой, вход перегораживает полосатая лента, вялый гигант в форме, с огромным пистолетом в слишком маленькой кобуре (как он его туда запихнул? Или все это вместе — пушка и кожаный футляр — есть муляж, игрушка, пугало для нервных пражских карманников и угрюмых, истерзанных дешевой дрянью джанков?). Ни наглости, ни моего уродливого чешского не хватило бы на то, чтобы вступить с полицейским в интересный разговор по поводу больших пистолетов и маленьких коб у р (что-то аристократическое, французское слышится в этом слове, поставленном в родительный падеж множественного числа); довольно того, что он пропустил меня — иностранца, журналиста, то есть человека вдвойне опасного и подозрительного, — внутрь. Мол, пан Морвид адвоката не имеет, оттого попросил приехать своего друга, поддержать его как морально, так и советом в этой странной, непостижимой уму ситуации. Будь там настоящее преступление, грабеж, изнасилование, убийство, любой бы такого мазурика отогнал, но здесь... Чего расследовать, когда ничего нет: только следы и россказни свихнувшегося музейщика о том, как он гулял по двору с сумасшедшим гостем из России и как в разгар неторопливой беседы о Божьей каре и способах ее обрушения на головы грешников один из дискутантов внезапно исчез, растворился в сыром воздухе Пражского града — или по мановению Господней руки был мгновенно утащен в неизвестном направлении, ад или рай — сказать невозможно. “Так в рай или ад? Вы-то что думаете?” Морвид почесал подбородок миниатюрной обезьяньей рукой и выпалил: “В рай!” — “Отчего же, дорогой Андрей? Ведь он был... то есть есть... в общем, он же богохульник?” — “Апофатически, Петр, апофатически. Нынче мало кто думает о Боге. Не поминает его всуе или по делу, а думает. Пусть скверно, безо всякой подготовки и способности к тому, но думает. Барбос думал”. — “В прошедшем времени?” — “Конечно, милейший Петр! Сейчас он уже не думает, а видит !” Возражать на сию экзальтацию, порожденную смешением долгой привычки к самопальному кисло-сладкому теоложествованию с тихой истерикой по поводу дикого происшествия было сложно. Поезжайте в Лурд и научно расскажите исцелившимся о ремиссии.

“Так что, так и исчез?” — “Исчез!” — восторженно воскликнул Морвид, взгляд блестит, руки перебирают музейные бумажонки, по двору растерянно бродит полицейский эксперт с большущей сумкой. Остановился. Достал фотоаппарат. Поснимал. Убрал фотоаппарат. Опять бродит. “Вы им все рассказали?” — “Конечно! Все, что они хотели знать”. — “Значит, не все?” — “Петя, скажите, зачем полицейским концепция разбуженного Бога?” — “Какого-какого?” — “Разбуженного. Пробужденного от сна. Растолканного. Вышедшего из комы”.

Поделиться с друзьями: