О почтовой открытке от Сократа до Фрейда и не только
Шрифт:
Случайно ли это, если претендуя на то, чтобы порвать с психо-биографической критикой (Сочинения, стр. 860), ее включают в последнее семантическое прибежище? И после текстового анализа делают, может быть, более упрощенной?
Для Бонапарт тоже кастрация женщины (матери) является окончательным смыслом, на что указывает Украденное Письмо. И истина, повторное соответствие или присвоение, в качестве стремления заткнуть дыру. Но Бонапарт делает то, чего не делает Лакан: она сопоставляет Украденное Письмо с другими текстами По. Она анализирует его цикличность. Позднее мы поймем внутреннюю необходимость подобной операции.
Например, Черный кот, в котором «страх кастрации, кастрации, воплощенной в женщине, является центральной темой» (Эдгар По, т. II, стр. 578). «Однако все эти изначальные страхи ребенка, которые зачастую сохраняются у взрослого мужчины, как будто сговорившись, сходятся в этом рассказе о наивысшем ужасе, как на перекрестке» (ibid). На этом перекрестье рамки, упомянутом невзначай, подразумеваемом в качестве обрамления, предстает круг или треугольник. Семинар: «И вот мы фактически снова оказались на распутье, где оставили нашу драму и ее рондо с вопросом о том, каким образом сюжеты перетекают из одного в другой» (стр. 30). Бонапарт откликается на это страницей общих положений об ужасе перед кастрацией, которую можно резюмировать одним высказыванием Фрейда, которое она здесь не приводит: констатация отсутствия пениса у матери является «самой большой травмой»; или Лакана: «Деление темы? Этот момент является узловым».
«Вспомним, как развивает это положение Фрейд: об отсутствии пениса у матери, в котором проявляется сама природа фаллоса» (стр. 877).
По завершении рассуждений о Законе и фетишизме, как процессе повторного возвращения фаллоса матери (речь идет о том, чтобы вернуть ей то, что у нее было украдено, то, что было от нее отделено), Бонапарт излагает то, в чем обнаруживается суть Лакановой интерпретации и кое-что другое:
«Наконец, вместе с темой виселицы существует страх смерти.
«Но все эти страхи в сказке, где страх перед кастрацией является главной темой, остаются подчиненными ему и каждый из них выступает во взаимосвязи с центральным страхом. Кот с белой грудкой, с кривым глазом, повешение, в равной степени все это означает повторное присвоение фаллоса, побуждение к признанию ведет к обнаружению тела, являющего собой олицетворение кастрации, и тот погреб, сама могила, вместе с зияющим камином наводит на мысль о пугающей материнской клоаке.
«Существуют и другие сказки По, где также, хотя и в более сглаженной форме, выражается сожаление о материнском фаллосе и высказывается упрек матери за его утрату. На первом месте, каким бы странным это ни могло показаться, Украденное Письмо.
«Вспоминается эта сказка: Королева Франции, под именем Элизабет Арнольд, владеет преступной и секретной корреспонденцией, личность автора которой — X, достоверно не установлена. Злокозненный министр ради политического шантажа и для того, чтобы укрепить свою власть, крадет одно из этих писем, прямо на глазах у самой Королевы, парализованной присутствием Короля, который ничего не должен знать. Вне всякого сомнения, необходимо найти это письмо. Все обыски полиции оказываются безрезультатными. Но, к счастью, есть Дюпэн! Вооруженный очками, которые позволяют ему прекрасно видеть все, в то же время скрывая свои собственные глаза, он возвращается к министру под каким-то незначительным предлогом, и находит письмо в планшете, прямо на виду, «подвешенном… на маленькой медной кнопке прямо посередине, под каминным колпаком [66] ».
66
Я пытался анализировать схему и все, что связано с этим процессом в Дополнении о связке на Полях.
Таким образом, здесь появляется заметка Бонапарт: 1. That hung… from a little brass knob just beneath the middle of the mantelpiece. Перевод Бодлера: подвeшенном… на маленькой медной кнопке над каминным колпаком.
УКРАДЕННОЕ ПИСЬМО
Nil sapientiae odiosius acumine nimio [90]
90
Для мудрости нет ничего ненавистнее мудрствования (лат.).
«Я был в Париже в 18… После сумрачного и дождливого осеннего вечера я одновременно получал двойное наслаждение (twofold luxury) от размышлений и от пенковой трубки в компании моего друга Огюста Дюпэна, в его маленькой библиотеке или так называемом кабинете (in his little back library, or book-closet), улица Дюно, № 33, на третьем этаже, в предместье Сен-Жермен. В течение целого часа мы хранили молчание (we had maintained a profound silence); каждый из нас, для первого вошедшего наблюдателя (to any casual observer), казался бы исключительно занятым клубами дыма, наполнявшими комнату. Что касается меня, я продолжал думать о том, что было предметом нашего разговора (certain topics) в начале вечера; я хочу поговорить о деле на улице Морг и о тайне, связанной с убийством Мари Роже. Таким образом, я размышлял о неком виде аналогии (something of a coincidence), которая связывала эти два дела, когда вдруг дверь нашей комнаты открылась и впустила старого знакомого Мсье Ж… префекта полиции Парижа. […] Так как мы сидели в темноте, Дюпэн встал, чтобы зажечь лампу, но он снова сел, так ничего и не сделав…»
Таким образом, все «начинается», затемняя это начало в «молчании», «дыму» и «сумерках» этой библиотеки. Случайный наблюдатель видит лишь дымящуюся пенковую трубку: в общем, литературный декор, орнаментированную рамку рассказа. На этом не заслуживающем внимания дешифровщика краю, в центре картины и внутри изображения, уже можно было прочесть, что все это лишь эпизод в процессе изложения, следующего своим чередом с того самого места, с которого его написание и началось и от которого как бы веером без конца расходятся другие сочинения, что данный эпизод третий в серии, что уже само по себе является довольно ощутимым «совпадением», предстает во всей своей очевидности во первых строках «улица Дюно, № 33, на третьем этаже, предместье Сен-Жермен». В тексте это написано по-французски.
Случайные указания, клубы дыма, случайные условия окружения? Пусть они выдают «замысел автора», о котором Семинар порывался расспросить Дюпэна, пусть они даже станут чисто случайным «совпадением», непредвиденным поворотом судьбы, это только лишний раз более настоятельно отсылает их к чтению текста, который благодаря превратности написания выводит то, что мы поостережемся именовать «истинным сюжетам сказки».
Скорее, его замечательным эллипсом. Действительно, если, будучи приглашенными сюда, начиная с внутреннего края рамки, мы поднимемся выше Украденного Письма, это замечательное становится навязчивым: сцена написания, библиотека, превратности судьбы, совпадения. В начале Двоимого Убийства то, что можно назвать местом встречи между рассказчиком (повествуемый-рассказчик) и Дюпэном, уже является «obscure library», «совпадением» (именно этим словом, а не аналогией, Бодлер на этот раз переводит «несчастный случай» [91] ) и следствием по поиску того же текста (in search of the same very rare and very remarkable volume). Связь, возникающая таким образом по месту встречи, по меньшей мере обусловливает то, что так называемый главный рассказчик не окажется в положении бесстрастного докладчика-невидимки, не вовлеченного в круг складывающихся взаимоотношений. Например (но пример, на сей раз извлеченный из кадра, располагается не в начале текста. Кадр, описывающий «встречу», является, если угодно, сквозной темой повествования. Ей предшествует, еще до появления в рассказе Дюпэна, уловка в виде несостоявшегося предисловия, подобие краткого трактата об анализе: «I am not now writing a treatise, but simply prefacing a somewhat peculiar narrative by observations very much at random». He трактат, предисловие (от которого, как известно, он отказался [92] ), а случайные наблюдения, В конце предисловия рассказчик передразнивает Семинар):
91
Вопросы кухни: переводя «совпадение» как «аналогия» в начале новеллы, именно в тот момент, когда ссылка на два других «дела» уже сделана (Улица Морг и Мари Роже), Бодлер упускает наряду с выраженным значением этого слова тот факт, что само Украденное Письмо фигурирует в цепи таких совпадений, как одно из них, сеть которых была выстроена еще до этой третьей вымышленной истории. Единственная деталь между всеми теми, которые можно сейчас анализировать в открытом чтении трилогии: начиная с эпиграфа Тайны Мари Роже, цитата Новалиса на немецком и в переводе на английский, вот ее начало: «Это идеальная серия событий, идущих параллельно с реальными. Они редко совпадают…» Бодлер совершенно запросто опускает последние три слова Слово совпадение появляется затем трижды на двух страницах, всегда подчеркнутое. Последний раз, касаясь темы разветвления трех дел: «Необычайные подробности, опубликовать которые меня попросили, составляют, как будет видно далее, по времени, когда они имели место первую ветвь серии совпадений, едва вообразимых (scarcely intelligible), вторую или заключительную (concluding) ветвь которых они обнаружат в недавнем убийстве Мари Сесилии Роже, в Нью-Йорке». Подзаголовок Тайны: в продолжение «Убийство на улице Морг». Такие напоминания, коим не счесть числа, заставляют нас более настороженно подходить к свойствам и парадоксам Парергоновой логики. Речь не идет о том, чтобы доказать, что Украденное Письмо функционирует в рамке (опущенной Семинаром, который, таким образом, может убедиться в своем внутреннем трехстороннем содержании, благодаря активному и тайному ограничению, произведенному на основе металингвистического отклонения): но причинно-следственная структура обрамления такова, что никакой замкнутости контура не может при этом произойти. Рамки всегда ограничены, но только каким-либо отрывком их содержания. Отрывки без целого, «разделения» без общности — вот что развивает здесь грезы о письме, не подлежащем делению, нетерпимого к делению. Вот с чего «фаллос» начинает блуждать, начинает с того, что рассеивает, а не рассеивается. Натурализованная нейтрализация рамки позволяет Семинару, навязывая или вводя Эдипов контур, находя (себе) его в истине — и он, действительно, пребывает там, но как часть, будь она далее центральной, внутри письма — создать метаязык и исключить весь общий текст во всех размерах, которые мы начали здесь вспоминать (возврат к «первой странице»). Даже не углубляясь в дальнейшие поиски, в детали, ловушка метаязыка, которая по большому счету никем не расставлена, никому не на пользу, не вовлекает никого в следствие какой-либо промашки или слабости, эта ловушка заложена в написании до появления письма, и то покажется, то скроется в тайник с обманчивым названием: Украденное Письмо является названием текста, а не только его объекта. Но текст никогда не озаглавливает себя, никогда не пишет: я, текст, я пишу или я себя пишу. Он вынуждает сказать, позволяет сказать или, скорее, приводит к тому, чтобы сказать «я, истина, я говорю». Я всегда являюсь тем письмом, которое не доходит до себя. До самого назначения.
92
Прежде чем от них отмахнутся, как это сделали все в отношении предисловия, или воспеть им дифирамбы в качестве строго демонстративной теоретической концепции, истины сказки, я выберу из них, немного наугад, несколько заключений. Они могут оказаться не самыми примечательными. Следовало бы также напомнить заглавие каждого из выражений и еще эпиграф, связанный с именем Ахила, когда он скрывался среди женщин. «Возможности сознания, которые определяются термином аналитические, сами по себе чрезвычайно плохо поддаются анализу [..], аналитик же завоевывает свою славу благодаря этой умственной деятельности, которая заключается в том, чтобы все распутывать (which disentangles). Он получает удовольствие даже в самых тривиальных случаях, которые дают выход его таланту. Его неодолимо влекут загадки, ребусы, иероглифы […] Однако просчитывать само по себе еще не значит анализировать. Шахматист, например, делает одно, не стремясь к другому […] Таким образом, я воспользуюсь случаем, чтобы провозгласить то, что наивысшая мыслительная мощь разума наиболее активно и с большей пользой применяется в скромной игре в шашки (game of draughts), чем в столь трудоемкой легкомысленносги шахмат (the elaborate frivolty of chess) […] Чтобы не ходить далеко за примером, представим себе шашки (a game of draughts), где количество фигур уменьшено до четырех дамок (четыре короля: в шашках «дамки» по-английски короли)и где, естественно, нечего рассчитывать на зевок (no oversight is to be expected). Совершенно очевидно то, что победа здесь может быть одержана, — обе стороны, будучи абсолютно равными — лишь благодаря ловкой тактике, явившейся результатом мощного усилия интеллекта. Лишенный обычных источников, аналитик проникает в сознание своего противника, отождествляется, таким образом, с ним, и зачастую одним взглядом открывает единственное средство — средство, иногда до абсурдного простое — увлечь его ошибкой или подтолкнуть к ложному расчету (by which he may seduce into error or harry into miscalculation) […] Но это в случаях вне правил (beyond the limits of mere rule), где проявляется талант аналитика (is evinced) […] Наш игрок не замыкается в своей игре, и хотя эта игра в данный момент является объектом его внимания, он не отказывается из-за этого от умозаключений, которые рождаются из объектов, чуждых игре». (Nor, because the game is the object, does he reject deductions from things external to the game). И т. д. Следует прочесть все что дается на обоих языках. Я влез во всю эту кухню, благодаря бодлеровскому переводу, с которым я не совсем согласен. Мерион спросил Бодлера, верил ли он «в реальность этого Эдгара По» и относил ли его новеллы «к разряду весьма мастерских всеохватывающих и мощных литературных произведений». Но все-таки это не уточняет ни того, окаймляют ли «объекты, чуждые игре» (things external to the game), игру, рассказанную в тексте или воссозданную текстом, ни насколько игра, являющаяся объектом, является, да или нет, объектом (в) истории. Ни насколько соблазн ищет свои жертвы среди персонажей или среди читателей. Вопрос рассказчика, затем адресата, который не является тем же, никогда не доходит до себя.
«Рассказ, который следует (the narrative which follows), появляется перед читателем в свете комментария (in the light of a commentary) соображений, которые я только что представил».
«Я жил в Париже — в течение весны и части лета 18.. — и познакомился с неким Огюстом Дюпэном. Этот молодой джентльмен был из блестящей, даже прославленной семьи, но вследствие серии злополучных событий (untoward events) он оказался в таком бедственном положении, что энергия его характера истощилась под грузом обстоятельств, он перестал появляться в обществе и заниматься восстановлением своего состояния (the retrieval of his fortunes). Однако, благодаря любезности своих кредиторов, у него осталась небольшая часть наследственного имущества (By courtesy of his creditors, there still remained in his possession a small remnant of his patrimony); и на ренту, получаемую от этого, он, с помощью жесткой экономии, находил возможность удовлетворять только самые необходимые жизненные потребности, не заботясь о чем-то большем. Только книги были его единственной роскошью (his sole luxuries), а в Париже достать их легко».
С остатками (remnant) отцовского наследства, оставленного помимо расчета должнику, ухитряясь путем расчетов (жесткая экономия) извлечь ренту, доход (income), прибавочную стоимость, которые работают сами по себе, Дюпэн оплачивает свою единственную прихоть, единственную роскошь, обретя, таким образом, первоначальный остаток, как некий безвозмездный дар, оживляющий пространство жесткой экономии. Эта единственная роскошь (sole luxuries) (это слово, которое встречается второй раз на второй строчке Украденного Письма, но на сей раз в единственном числе) (двойное удовольствие, twofold luxury of meditation and a meerschaum), это сочинения: книги, которые организуют место встречи и приведение в упадок всего вышеназванного общего повествования. Место встречи, встречи между рассказчиком и Дюпэном, связанной с тем, что их интересы сошлись на одной и той же книге, о которой ни разу не упоминается, разыскали ли они ее. Данное происшествие в буквальном смысле выглядит так:
«Наша первая встреча (meeting) произошла в затемненном (obscure library) кабинете на улице Монмартр, ознаменована она была еще и тем, что мы по случаю оба искали одну и ту же книгу, замечательную и редкую; это совпадение сблизило нас (where the accident of our both being in search of the same very rare and very remarkable volume, brought us into closer communion). Мы стали видеться чаще. Я был глубоко тронут этой короткой семейной историей, которую он мне рассказал со всем простодушием и отстраненностью, — не пытаясь выставить себя в лучшем свете, — так свойственными любому французу, когда он говорит о своих личных делах (which a Frenchman indulges whenever mere self is the theme)».