ЖАНРЫ

О смысле жизни. Труды по философии ценности, теории образования и университетскому вопросу. Том 1
Шрифт:

Итак, все учение Ницше завершается гимном жизни, земной жизни, полной глубокого и красивого смысла, но не извне данного, а сотворенного сверхчеловеком, гимном силе, радости, смелости и красоте. С присущим ему одному блеском поэт-философ отлил свое убеждение в глубоко знаменательное утверждение Заратустры, что он поверил бы только в бога, умеющего танцевать и способного умертвить дух тяжести [712] . Где нет места любви, там по учению Заратустры-Ницше человеку нечего делать [713] и жизнь должна быть озарена этой любовью и может засиять, если она возьмет направление на сверхчеловечество, если мы разобьем скрижали никогда не знающих радости (der nimmer Frohen) [714] , если мы пойдем лицом к будущему, спиной к прошлому. «Что отечество», восклицает Заратустра [715] : «Туда хочет руль корабля нашей жизни, где страна наших детей». «Жизнь должна принадлежать смелым и радостным», «смеющимся львам» [716] . Жизнь должна стать празднеством, и из «молящих мы должны превратиться в благоволящих» [717] . Весь этот панегирик земной жизни можно было бы дополнить еще одной черточкой – это протест против «поповского и метафизического» оклеветания органов чувств и призыв к глубокой благодарности к ним, к их тонкости, полноте и силе [718] .

712

Ibid. Also sprach Zarathustra. S. 58.

713

Ibid. S. 262.

714

Ibid. S. 298.

715

Ibid. S. 311, 487.

716

Ibid. S. 41.

717

Ibid. S. 499.

718

Ibid. Der Wille zur Macht. X. S. 74.

Все учение Ницше о жизни и ее смысле можно характеризовать как напоенный эстетическими мотивами земной аристократический героизм. Эта философия сверхчеловека есть апология и проповедь смелой, свободной, дерзающей, красивой, героической личности; ее антиподом служит мещанин земли, идущий через жизнь с опасливой миной, с наморщенным лбом, тонущий в заботах и запуганности иным миром. Сверхчеловек – это герой, у которого на место «ты должен» встало дерзостное и решительное «я хочу», – тот, в чьей душе соединились сила и выносливость верблюда, мужество льва и безмятежность и наивная жизнерадостность ребенка; тот, кто неудержимо рвется к власти и господству, к самодержавию; тот, кто, как бурный вихрь, способен распахнуть врата смерти [719] , кто боится только жизни и чувствует себя в родной сфере на вершинах; кто отринул бога, чтобы явить божественность в себе; кто способен жить без трусливой оглядки на иной, потусторонний мир. Мир для этого героя мыслим только как средство к новой борьбе, к новым войнам; добром он считает храбрость и веселие [720] . Ницше готов сослаться в подкрепление своей проповеди радостного эстетического героизма на саму природу, «великую воспитательницу», которая нагромождает препятствия, чтобы вызвать преодоление их [721] . Только фанатическое поклонение идее героизма могло подвинуть Ницше, предлагавшего даже оскопление дегенератов для ограждения людей от вырождения, на идеализацию преступника; презрение к грешнику это для него «еврейско-христианская» [722] черта, а в его устах это обозначает резкое осуждение; он ценит в преступнике восстание, умение рискнуть своей честью и жизнью, это, по его мнению, «человек мужества» [723] . Это как бы другой крайний, отрицательный полюс того аристократизма, который проповедует Ницше. Как революционно-анархический дух, он готов принять все, лишь бы не дать утвердиться мещанскому духу покоя и неподвижности.

719

Ibid. Also sprach Zarathustra. S. 200.

720

Ibid. S. 359, 415.

721

Ibid. S. 484.

722

Ibid. Der Wille zur Macht. X. S. 90.

723

Ibid. S. 15.

Ницше был глубоко, до болезненности глубоко убежден в недосягаемом величии своего творения «Also sprach Zarathustra»; в «Ессе homo» он восклицает, что это величайший дар, какой когда-либо получало человечество. То, на что обыкновенно указывают у Ницше с глубокой печалью и наставительностью, на самом деле должно внушать нам искреннее восхищение и подъем: Ницше, сам больной и надломленный, предает больных и слабых проклятию и слагает дифирамбы здоровью и цельности; глядя на свою тяжелую жизнь и вспоминая свое одиночество, тоску и несбывшиеся мечты, он поет славу жизни и героизму; сам обреченный на тьму и погружение в бессмыслицу, он неутомимо зовет к свету и на вершины вершин. И как ни велик был бунт этого поэта-философа против многого, что необходимо хранить и укреплять, а не свергать, тем не менее место ему в ряду учителей жизни бесспорно обеспечено навсегда. В его протесте против традиций, против абсолютизации отвлеченных элементов, рождающей насилие над живым во имя мертвого, много безусловно справедливого; той же правдой дышит и его призыв к свободе, к полноте, к признанию личности, которая с человеческой точки зрения должна явиться отправным пунктом для жизнепонимания, и к ревнивой охране ее самостоятельности и достоинства. Ницше слишком много колебался и был слишком бурным, чтобы быть во всем справедливым и чтобы о нем можно было вынести общий краткий приговор; мы в данном случае – предоставляя историку выявить все изгибы его миросозерцания – стремились понять только отношение Ницше к проблеме смысла жизни и то, главным образом в центральную пору его творчества. Но пройти через Ницше, несмотря на всю его разрушительную, ниспровергающую силу или именно потому, необходимо каждому ищущему учения о жизни, принося этим как бы известную очистительную жертву, в бурном потоке мыслей Ницше легко падет все неустойчивое, порабощающее и не свое, и он может лучше, чем многие другие философы, помочь обрести самого себя.

Но Ницше не обозначает удовлетворительный ответ на вопрос о смысле жизни. Нам представляется необыкновенно ценным поход его против различных форм отвлеченного трансцендентизма и его неудержимое стремление, к живому и конкретному. Но что он дал сам? Он, без сомнения, стал жертвой другой односторонности, как будто выполняя лозунг: хочешь достичь своей цели, стремись к большему. Он противопоставил одной крайности другую. Такой крайностью является его прославление тела как единственного источника истины, прославление физиологии и бессознательных и полусознательных инстинктов. Защитникам неба и умалителям земли он противопоставил напоенное гневом полное отрицание неба и абсолютное утверждение земли, не замечая, что при этом в обоих случаях гибнет то, что было особенно дорого именно Ницше, – человеческая личность. По существу земля, к голосу которой он предлагал прислушаться, должна быть понята значительно шире и полнее, и у человека, без сомнения, это голос не тела, этого «великого разума» по аттестации Ницше, а цельного полного человека; только при таком понимании мы не окажемся в новом рабстве худшего свойства, в рабстве у материи, животных инстинктов, что называется, на голой, обнаженной нами же земле. Тогда не было бы нужды вступать во вражду с «иным» миром в виде идей, идеалов и ценностей. Борясь против создания головы без тела, сам поэт-философ рождает тело без головы.

Трагедия Ницше заключается в том, что ему блестяще удается роль разрушителя и ниспровергающего фактора, но он слабеет и мечется в тумане неопределенности, где встает вопрос о дальнейшем положительном пути по расчищенному им полю. Вглядываясь внимательно в то, что скрывают в себе блестящие по форме мысли Ницше, вы не найдете в них ясного ответа. Там нет указания на должный путь, но именно потому, что вообще нет цели, и открывается ужасающая пустота. Великие средства, сила, смелость, свобода, здоровые инстинкты, неудержимая воля к власти и мощи, готовность водрузить знамя властных господ были бесцельны и даны ради самих себя. Господство ради господства обозначает по существу банкротство в жизни, потому что оно ни на йоту не освобождает от разъедающего вопроса: зачем все это, для чего? Эти вопросы, конечно, не встанут у того, в ком вообще будут сильны здоровые, жизненные инстинкты, и Ницше по существу мог бы указать на это самодовление жизни, но это не ответ, потому что здесь вообще нет и самого вопроса, тут только здоровое животное состояние, не спрашивающее и не мыслящее, а вегетирующее, и менее всего здесь можно говорить о восхождении на вершины вершин, о котором говорит Ницше. Таким образом гора – великие средства – рождает мышь или, лучше сказать, остается бесплодной, как традиционная смоковница. Сам Ницше соглашается с тем, что смысл может быть только там, где есть отношение к цели и перспектива [724] – у него их в общем итоге не оказалось. Он пошел даже дальше и стал, кстати сказать, в том же труде [725] , отрицать у мира вообще какую бы то ни было цель, полагая, что иначе она была бы достигнута. И вот мир и жизнь невольно начинают рисоваться нам в понимании Ницше в виде какого-то вечно колышущегося чудища, наделенного бесконечной силой, без начала и без конца, неизвестно откуда явившегося и неведомо куда идущего. Переливы мира и жизни, все сверхчеловеческое дерзание, героизм и т. д. превращаются в простые перемещения. Пышное возвеличение человека привело только к повышенному до убийственного трагизма сознанию пустоты и бессмыслицы мира и жизни. Идея вечного возвращения – хотя она неясна у Ницше – способна только подчеркнуть этот трагизм. Чем выше сила, тем больше и увереннее отсутствие целей для ее приложения приводит к беде человека, тем тяжелее ощущается бесцельность и пустота.

724

Ibid. IX. S. 448.

725

Ibid. S. 224, 229.

Итак, гордое одиночество сверхчеловека оказывается еще большим. И тут у Ницше получается неустойчивое положение. Он своим примером ясно показал невозможность построить жизнепонимание на изолированной личности, хотя бы это и был сверхчеловек. Известно, как тяжело ощущал сам поэт-философ свое одиночество, какая тоска по дружбе и людям глодала его душу. Отголоски ее слышатся в поисках отвергающего стадо Заратустры учеников и спутников [726] . Да эта мысль необходимо заложена в самой идее всякого учения, а тем более в философии, которая выступает, как «Заратустра» Ницше, с претензией быть книгой жизни: ведь учить можно только тому, что хотя бы в общих чертах допускает повторение.

726

Ibid. Also sprach Zarathustra. S. 28.

А меж тем суть его учения обязывает к одиночеству. Ницше-Заратустра говорит, что, чтобы войти в дома людей, надо согнуть свою спину, стать меньше [727] . Герой перестает быть героем, превращаясь в массовое явление, а оставаясь одиноким, он открывает безбрежный простор для пессимизма, для уничтожения той радости жизни, в честь которой пел свои песни Ницше. На Ницше повторилось старое «не добро быть человеку одному». Практически все это, конечно, повело бы к дальнейшим губительным следствиям – так как твердого критерия сверхчеловечества нет, а прорыв инстинктов на свет поддерживается самой матерью-природой и привлекает простотой и доступностью, то возомнившие себя сверхчеловеками простые и непростые смертные, все эти «освобожденные рабы» и полусвободные вступят и вступают на путь взаимопожирания и уничтожения жизни. Таков практический финал сверхчеловечества.

727

Ibid. S. 245 – 246.

XII. ПРОБЛЕМА СМЫСЛА ЖИЗНИ В ФИЛОСОФИИ ТВОРЧЕСКОЙ ЭВОЛЮЦИИ (БЕРГСОН)

Жизненные философские идеи загорались в глубине истории в виде едва заметной искорки, которая редко быстро вспыхивала ярким пламенем. Обыкновенно проходят века, пока жизнеспособная мысль развернется во всей ее широте. Так было и с идеей активизма и творчества. Всякому, знакомому с историей философии, не трудно вспомнить о зачатках ее у мистиков, у Дж. Бруно и особенно у Лейбница, решительно повернувшего в русло активистического понимания сущности. С тех пор эта идея нарастала с каждым шагом, и весь xix и начало xx века стоят под ярким знаком философского активизма и идеи творчества. Дело историка проследить в частностях русло, по которому протекало развитие этой идеи. Наша задача – в обзоре отдельных этапов, способном пролить свет на проблему философии жизни, на положение личности в мире и смысл ее жизни. Мы видели уже на примере отдельных философов, как росла и крепла эта идея у мыслителей различного духовного уклада и характера, у Фихте, Гегеля, Шопенгауэра, у Ницше, Лотце, Лопатина и др., все возрастая по направлению к нашему времени. Здесь она нашла наиболее значительное и яркое выражение у Анри Бергсона, к которому мы и обратимся теперь.

Бергсон пока оставил в стороне вопросы практической философии и не отозвался прямым образом на интересующий нас вопрос. Поэтому было бы преждевременно стремиться вычитать из его трудов ответ на проблему, которой он еще не уделил специального внимания. Но вместе с тем его труды дают такой яркий и богатый материал для характеристики роли личности и ее космического удельного веса, что мы можем предположительно с большей уверенностью выявить ряд важных мыслей для решения судьбы личности и получить отсюда некоторые выводы для нашего решения этого вопроса. Мы считаем себя – отказываясь от окончательной оценки учения Бергсона в этом отношении – вполне вправе извлечь из его трудов такой обоснованный условный ответ с прикладной, если можно так выразиться, целью, и это тем более, что всякий, знакомый с трудами французского философа, знает, как глубоко присущ его учению императивный характер.

Такие выводы должны были обрисоваться в более или менее отдаленной перспективе, потому что появление учения Бергсона знаменовало собой новый решительный уклон от частичных вопросов, в которых тонула философская мысль, сдерживаемая критической нерешительностью, в сторону открытой метафизики; она обозначала новый прилив мужества проникнуть в царство абсолюта. Частные вопросы для Анри Бергсона только оселок, на котором он оттачивает свою метафизическую мысль; все его труды, как «Материя и память», «Время и свобода воли» и т. д. идут от частного путем подъема или углубления к вскрытию абсолюта и к построению цельного миросозерцания. О нем больше, чем о ком-либо ином, можно сказать, что от любого его труда и от каждого частного вопроса, который он излагает, вы выйдете на простор построения общего миросозерцания.

Бергсон, как и все современные философы, встретился с тяжелым антагонизмом, отравлявшим человеческую мысль. Это была не только непримиримая противоположность идеализма и реализма, спиритуализма и материализма, эмпириков и рационалистов, но за спорами о свободе и необходимости и т. п. кипели более чреватый следствиями спор о путях познания и главное – бой вокруг противоположности философии и науки, хотя здесь наше время почти целиком встало на сторону науки и признавало философию только в той или иной форме науки – философия должна еще и до сих пор или оправдать себя как науку, или отказаться от права на признанное существование. Бергсон официально остался беспартийным, он стремился вскрыть односторонность, а потому и ошибочность как идеализма, так и реализма, как телеологии, так и механистических воззрений [728] ; старые традиции элеатизма и гераклитизма во всех их разветвлениях, взятые порознь, не привлекали Бергсона, обнаружившего непреклонное стремление к живому, цельному, к живой полноте действительности.

728

H. Bergson. L’'Evolution cr'eatrice. S. 42, 192.

Поделиться с друзьями: