О времени, о Булгакове и о себе
Шрифт:
— Ой, хватит, уж до того сыт.
— А ты ешь! Тебе бы поболе надобно, исхудалый весь. А разве это пища? Невесть что, а не пища. Ешь, ешь, Ермолов! Ну и рассказывай про Москву. Про свои картины, которые, может, и я, случаем, видела. Кино-то снимать, поди, уж как интересно! Про артистов рассказывай! И про то, как писал! Ведь надо же — не просто писать, а для кино!..
А иногда сообщала:
— Сего дни отметили меня за ударный труд. Наградили овсянкой. С пол кило будет, ей-богу. Такую кашу сделаю из этого самого овса, какую до войны, может, и лошадям не давали.
И был в доме праздник, и на сердце было тепло от человеческой доброты. Эта женщина спасла меня.
Разумеется, в тех житейских условиях она и сама-то полуголодала, а тут еще накормить меня, беспайкового, и ухаживать за мной. Но вместе с тем вряд ли я ошибусь, если скажу, что наполнил ее трудные, одинокие будни оживляющим содержанием, ее неистраченная материнская энергия как бы нашла выход. После непосильной работы на заводе она спешила домой, озабоченная, раздобыв что-либо сверх скудного пайка, и появлялась, стараясь казаться неуставшей, даже веселой, с живостью орудовала у керосинки, рассказывала новости. Разговаривали мы шепотом, она понимала, что жилец я опасный, хотя если и заговаривал с ней об этом, то отфыркивалась: «Подумаешь, опасный! Да ну их! Что с меня взять, Ермолов, побойся бога!» Однако если вдруг постучится соседка (это бывало редко, потому что все поголовно были до темноты на работе), то она, хитрюще на меня поглядывая, отвечала расслабленным голосом: «Ой, Анютка! Да и не впущу даже! Усталая я. В смерть усталая. Лежу».
А иногда бабий голос кричал ей:
— Э! Прасковья! Да ты не одна! Любовника завела на старости лет?
— А может, и любовника! — прыскала она. — Тебе-то что? Завидно?
И, веселясь, говорила мне:
— Вот в какое положение ты меня поставил, Ермолов. Пойдет теперь несусветная молва про меня. Ну, Ермолов. Дела!
Она закатывалась от смеха, а я хмурился:
— Смеешься? А если они меня заметили?
— Да ну их! Никто не заметил, — отмахивалась она.
Новости с фронта поступали грозные: немцы неудержимо подкатывались к Волге. В Саратове заблаговременно был введен комендантский час, и теперь по улицам начали ходить усиленные патрули, вылавливая всех мало-мальски подозрительных. Поэтому пребывание мое у Прасковьи Федоровны с каждым днем становилось рискованнее. И как только я стал передвигаться более-менее твердо и мои цинготные нарывы на ногах чуть подсохли, я сказал категорически:
— Завтра еду, Прасковья Федоровна.
— С чего это вздумал, Ермолов? Ты эк еще хилый.
— Надо, надо, Федоровна. Дело военно-ссылочное.
— А, наплюнь на них.
— Нет. Ни к чему мне беды ждать. Да и тебя подведу.
— Ну уж, обо мне-то и вовсе слов нет.
— Еду. Не держи.
Выстирала она мои московские сорочки, когда-то фасонистые, все мое исподнее, напекла невесть из чего лепешек, собрала крохи затвердевшего хлеба, которые сберегала, оказывается, потихоньку от меня, мне на дорогу, и сунула все это в мой мешок. Встали мы затемно, еще до того как ей надобно было идти на завод, и пошли на вокзал. Ковылял я с трудом. Она несла мой нетрудный мешок, поглядывала на меня, вздыхала:
— Ну с чего ты сорвался, Ермолов? Ведь еле ходишь!..
Улицы были почти совсем безлюдны, но зато вокзал кипел народом. Это бросалось в глаза уже при подходе к нему.
— Давай прощаться, Прасковья Федоровна. Дальше пойду один. Тебя там зазря затолкают, — сказал я.
Мы остановились. Она обняла меня, перекрестила.
— Спасибо тебе за все, — сказал я.
Она заплакала и еще, и еще перекрестила меня.
— Христос с тобой, Ермолов.
Уходя, оглянулся, она продолжала стоять, махала рукой, вся в слезах, как мать, провожавшая сына. Я тоже помахал ей, чувствуя, что в горле моем сжался комок, и вошел в толпу [89] .
89
Т. А. Луговская в комментариях к изданию книги 1990 года писала: «Отсутствие нормального паспорта у Ермолинского не давало нам возможности находиться вместе, поэтому каждое лето мы садились на волжский пароход, брали с собой работу и ехали до Астрахани и обратно. У нас две одноместные каюты и общая крыша над головой — счастье и свобода, в которые трудно поверить. Подъезжаем к Саратову, и вдруг Сергей Александрович очень твердо говорит мне: „Я выйду один“. Переполненная недоумением, остаюсь на пароходе. Стоянка недлительная. Первый звонок. Второй. Готовый к отплытию пароход начал дрожать (он колесный). С тревогой смотрю на пристань. Третий звонок. Среди редких людей показалась светлая голова Сергея Александровича. Стук в мою дверь. И вот рассказ Ермолинского: „Я решил попытаться найти Прасковью Федоровну. Постоял, подумал: в какую сторону идти? Кажется, река была слева? Пустое поле поднималось перед глазами то выше, то ниже — холмы. Ни дерева, ни строения. Время уже на исходе, мне нужно возвращаться на пароход. Вдали показалась фигура с громоздкой поклажей на плече. Она то исчезала в низине, то опять появлялась на холме. Уже ясно было видно, что идет женщина. Я остановился с надеждой спросить у нее, где же тут могут быть хибарки и куда они делись? Или я пошел в другую сторону? Приблизившись ко мне, женщина вдруг бросает поклажу на землю и с криком „Ермолов, жив?!“, начинает обнимать меня. Передо мной стояла сама Прасковья Федоровна. Все, что я успел, — это расцеловаться с ней и записать ее адрес“. Невероятно! В жизни такого не бывает! С этого времени в течение нескольких лет во взаимоотношения с Прасковьей Федоровной Новиковой вступила я. Пошли посылки из Москвы в ее адрес. А потом пришло печальное известие, что адресат выбыл. Смерть прервала эту связь с Прасковьей Федоровной, женщиной, спасшей жизнь Сергею Александровичу… Вот такой необыкновенный случай был с нами, когда мы в 1949 году плыли на колесном пароходе „Радищев“ в Астрахань».
Пробиться к кассе или тем паче к очереди, сгрудившейся у входа на посадку, не было никакой возможности, да мне и не надобно было. Я пробился к вокзальному уполномоченному НКВД. Глянув на мою бумажку, уполномоченный остолбенел. Да он бы на месте расстрелял опасную контру, если бы был вправе, или, во всяком случае, тотчас потащил бы меня в тюрягу, но я-то ведь был прямо оттуда. И он, потерши вспотевший лоб, гаркнул:
— Малофеев!
Тотчас появился человек в военном тулупчике и в фуражке с малиновым околышем.
— Проведешь этого, — уполномоченный ткнул в меня пальцем, — ну, вот этого прямо на перрон и посадишь в вагон. До Кзыл-Орды. И чтобы — по-тихому, слышишь!
Меня вывели служебным проходом. На перроне было пустынно, состав уже был подан, но посадка еще не началась. Малофеев подвел меня к купейному вагону и сказал проводнице:
— До Кзыл-Орды. И чтобы — по-тихому.
— Усаживайтесь в среднем купе, а то в крайнем задушат, — сказала проводница, обращаясь ко мне испуганно, как к наипривилегированному командировочному.
И вскоре начался штурм поезда полуобезумевшей толпой. Я сидел в углу, притаившись, а народ валил и валил.
Этот город, в прошлом бывший кокандской крепостью Ак-Мечеть, разрушенной русскими при завоевании Туркестана, в советское время был переименован в Кзыл-Орду и стал столицей Казахской ССР. В 1928 году столицу новой республики перенесли в Алма-Ату, а Кзыл-Орда и поныне областной центр Южного Казахстана. Стоит он среди степей на правом берегу Сыр-Дарьи. Я побывал там однажды, путешествуя по Средней Азии известным сценаристом, и никак не предполагал, что попаду туда еще раз, но уже отверженным, ссыльным.
Поезд прибыл вечером. Тьмущая тьма упала на город сразу, и я брел по улице почти ощупью, боясь оступиться, дабы не попасть в арык или в рытвину. Идти по своему начальству, то есть в НКВД, было поздно, предстояло как-нибудь скоротать ночь. Я зашел в аптеку, присел на деревянную скамейку, словно бы ожидающий, когда изготовят мое лекарство. Было тепло и уютно. Хорошо бы так просидеть до утра. К прилавку еще подходили люди. Затем помещение опустело. Кассир закончил подсчет выручки за день. Сотрудники аптеки снимали халаты.
— А вы чего ждете, товарищ? — обратился ко мне один из них.
Слово «товарищ» приятно согрело меня.
— Я проездом, товарищ, — заволновался я. — Мой поезд не ранее утра, а на вокзале, сами понимаете… — И добавил, вдруг солгав из желания как можно лучше подать себя:
— Видите ли, меня вызывают в Ташкент, в военкомат.
— Да, но вот аптека закрывается…
— Ничего, ничего, я у вас немного передохнул, так что можно вернуться на вокзал, может, найду местечко, — заспешил я.