ЖАНРЫ

О времени, о Булгакове и о себе
Шрифт:

Они деловито рассматривали коробок.

— Да ведь поломатый, — неопределенно произнес владелец пробки.

— Подклеить можно. Я тебе сам подклею. — И тут меня осенило. Я извлек трюфельку Райзмана.

— Это еще что такое? — спросил владелец пробки, уставившись на конфету.

— Шоколадная трюфелька волшебных свойств, — сказал я и подобно змию-искусителю, развернул бумажку. — Не откусывай, но можешь лизнуть. И каждый может лизнуть, только без нахальства.

Все лизнули кончиком языка, очень осторожно.

Это был удар! Это вам не какие-нибудь паршивые сто рублей.

Бог мой, чиилийские мальчики ни до войны, ни сейчас, никогда не ели ничего подобного! И мне была протянута пробка, а я вручил трюфельку и в придачу к ней спичечный коробок с нарисованным парусником. Мальчики поскакали прочь, чтобы в укромном месте насладиться волшебной сладостью, а я, вернувшись в свой запечный угол, принялся за сооружение осветительного прибора новейшей конструкции.

В пробке было проделано отверстие и вставлена жестяная трубочка парикмахерши Раечки, в трубочку я просунул фитиль небесной женщины Брониславы Александровны, а затем, наполнив пузырек Соломона Лазаревича керосином, подаренным Ганей, плотно вжал пробку в горлышко пузырька. Фитиль можно было вытягивать больше или меньше, прибавляя и убавляя по желанию величину огня. И вот 17 марта 1943 года моя чиилийская электростанция была пущена в эксплуатацию! Я мог работать вечерами!

При появлении моем на улице мальчишки кричали:

— Да здравствует король трюфелек! Дядечка, нет ли у тебя еще! Мы достанем тебе еще сто пробок!

— Ничего у меня больше нету, но уверяю вас, братцы, я еще выдумаю что-нибудь!

Я стал знаменит. Волшебник! Писатель! Таинственный человек!

Никогда раньше я не был таким знаменитым (как никогда не был и потом), как тогда, в Чиилях. Библиотекарша смотрела на меня в потрясении, ибо никто, кроме меня, к ней не приходил, и позволяла мне рыться в беспорядочной груде книг, брать с собой на дом что мне нужно; я брал разрозненные номера «Исторического вестника», сохранившегося с незапамятных времен, историю Соловьева в дореволюционном издании, географическое описание России Семенова-Тян-Шанского и многое другое из старых книг, которые считала она хламом. А когда однажды пошел в сопровождении Гани и Настеньки в железнодорожный клуб, где показывали фильм С. Герасимова «Маскарад», то чувствовал, что на меня устремлены глаза любопытных и прокатился шепот. Ганя шла гордая.

Ох, ни к чему мне была эта слава! С экрана глядели на меня знакомые лица — Софочка Магарилл, Тамара Макарова, Герасимов, Мордвинов… Но на душе было неспокойно. И не зря.

Вскоре вызвал меня мой опер.

Уставившись на меня мрачным взглядом из-под нависших бровей, он спросил:

— Пишешь?

Тут вспомнились мне слова генерала (тогда еще, кажется, полковника) М. Г. Черняева, славянофильствующего участника похода на Ташкент, сказанные им в шестидесятые годы прошлого столетия: «Три пути ведут в Джулек (это рядом с Чиилями), один из них называется разбойничьей дорогой». Вот этот, с нависшими бровями, которому я подвластен, пришел сюда, несомненно, разбойничьей дорогой и может делать со мной все, что захочет. Глядя на него с ненавистью, так же как он на меня, я ответил:

— Пишу.

— Продолжаешь, это само, свою контрреволюционную деятельность на бумаге?

— Контрреволюцией не занимался и не занимаюсь.

— Интересно. А мне вот один мой кзыл-ординский товарищ, между прочим, сообщил, что выслали тебя за то, что ты написал что-то про дьявола. Соответствует?

Я насторожился. Лена писала мне, что в Ташкенте она дает читать «Мастера и Маргариту» очень многим писателям. Я советовал ей быть поосторожнее, потому что народ там был разный. Но неужто слухи о романе долетели до Кзыл-Орды? В это трудно было поверить, но все же…

Я посмотрел на разбойника и ответил с нарочитой грубостью:

А ты бы поменьше верил дурацким слухам. Еще какого-то дьявола вздумал мне навешивать!

— Но-но, потише! У нас тут дураков нету, зазря не треплются, контра! — Он прихлопнул печать в очередную клеточку и добавил: — Вот понаведаюсь самолично и пороюсь, что там у тебя в твоих тетрадочках. Отвечай за тебя, это само.

Явышел. Начинало темнеть. Исчез рынок, будто растворился в воздухе. Так исчезают призраки. На саманных амбарах висели замки, ветер гнал по опустевшей площади охапки соломы. Мгновенно все вымерло вокруг. Наступала безлунная ночь. Воображение работало взбудоражено.

Ганя уже спала. А я сидел под тусклой своей коптилкой, освещавшей кусок бумаги, и силился писать. Надо работать, плетью обуха не перешибешь, будь что будет, — руки мои скручены, но голова свободна: не засорять ее пустыми страхами. И никто не посягнет на эту мою свободу! И я думал о Булгакове, когда он, зная, что умирает, исправлял строчки и отдельные слова в своем последнем романе. А я не умираю. Я не имею права умирать. Только один раз смалодушничал — в Лефортове. Но ведь я был невменяем, бессонница довела. Нет, теперь не то! Все худшее позади.

И сладко было мне слышать, как днем, по ту сторону печки, Ганя оберегает меня:

— Тсс! Загалдели! Он пишет! Вот я вас!..

Так что жизнь вроде бы наладилась, ее будничные заботы и события касались и меня, я участвовал в них. Четвертого марта отелилась Лыська. На свет божий появился розовенький мокрый бычок. Ганя сообщила об этом шепотом, дети завизжали, и поднялся шум: «Будем пить чай с молоком, пойдем на станцию продавать!» Еще было холодно, и бычка принесли в комнату. Ошеломленный жизнью, он бродил на слабых ногах и тыкался во все углы, перевернул фикус и разбил тарелку. Лыська стояла во дворе с окровавленным хвостом и жалобно мычала. В доме празднично суетились.

Ночью вдруг выпал снег, но тотчас растаял, и утром солнце так засияло, что стало ясно, что повернуло к весне. И тут появились новые заботы. Пришлось отложить тетрадки, заняться неотложным весенним делом. Прежде всего, я получил квитанцию-ордер на участок под огород. Она была написана на портрете Николая Коперника, вырванном из казахского учебника. По пустырям, неподалеку от железнодорожного полотна, увязая в грязи, ходили две девушки, техники райкомхоза, и отмеряли огородные участки. Мне досталась самая крайняя грядка, у тоненького вишневого деревца, а по соседству оказался дед Сабунов. С виду он казался хилым, невесть как ноги держали, а когда начинал работать, за ним не угонишься — шустрый, хваткий. Приходил я раненько, чуть свет, а он уже копошился. Вместе с ним вскопал арык, готовя его к пуску воды. Плотно утрамбовали, округлили «берега», потом присели отдохнуть. Кругом простирался наш глиняный пустырь, смахивающий на заброшенное кладбище, а за железнодорожной насыпью начиналась совсем как будто безжизненная степь. Дед торжествующе посматривал на меня, говорил:

— Э! И не помирать бы вовек! А через денек что будет? Ты еще и не такую красоту увидишь.

— Но ведь глина, — робко говорил я.

— Глина? Из этой глины такое полезет! Видал нашу тыкву? Где еще такую найдешь! И говорить нечего — не обидел нас Бог местом, прямо скажу — одарил!

Да ведь верно: простор! И век не умирающий дед Сабунов рядом. А вскоре душисто потянуло со степи. Весна! С каждым днем все больше народу появлялось на наших участках. Там и здесь орудовали чекменями и лопатами — в большинстве до той поры, пока на дороге не появлялась будка, похожая на ту, в какую ловят бродячих собак. В ней везли хлеб в магазин, и люди спешили занять очередь.

Поделиться с друзьями: