Обещание жить.
Шрифт:
Жаль, Макеев не согласился. Вроде обиделся, осерчал, хотя и попробовал это скрыть. Ну, ему видней. Насильно заставить его не заставишь, но хорошо, что я не удержался, предложил ему это место. Если бы удержался, жалел бы впоследствии. А теперь — ясность: я произнес то, что нужно было произнести, не моя вина, что Макеев отказался. Отверг. Пренебрег. Или как там еще выразиться? Может быть, он и прав, так поступив. Ставим на этом точку. Пусть Карякин адъютантствует. Все. Порыв души не состоялся. Точка!»
Звягин присел на койку, затяжными глотками начал пить крутой, обжигающий чай. Совсем недавно, после полета вниз по служебной лестнице, он такими же затяжными глотками пил водку. Никогда не имел к ней пристрастия, но тут захотелось выпить, забыться. Выпивал, забывался, а наутро настроение было еще хуже. И он дал водке отставку. Чай либо кофе — иной разговор.
Допив кружку, Звягин небрежным движением плеч сбросил шинель, стал разуваться. Уже в постели, раздетый, он выпил еще кружку. Подумал: «Московский водохлеб. Мария Михайловна в свое время приучила к чайку. Как она там, законная Мария Михайловна?» И усмехнулся сам себе.
Ветки кололи бок, Макеев ворочался, никак не засыпал. За день остался без ног, должен был уснуть мгновенно и беспробудно, а он только зевал судорожно, с клацанием. Горло сохло и будто саднило, временами першило, позывая на кашель. Головная боль как бы давила изнутри на глазные яблоки, и они тоже болели.
Макеев лежал с закрытыми глазами и ждал, когда заснет. Лесная земля под лапником и шинелью простреливала сыростью, и не удавалось угреться. В чащобе ухал филин. Хрустел валежником часовой. Неподалеку могуче всхрапывал Ротный. Вот бы Макееву сыпануть с этаким храпом…
Он то дремал, то пробуждался, и это чередование словно укачивало, и он наконец заснул и больше не просыпался. Хотя и кашлял во сне и стонал. Потому стонал, что глотка болела сильно, и ему снилось: она заросла какими-то хлопьями, они мешают дышать, он вырывает их из глотки руками в резиновых перчатках. А еще снилось: остриженный под нуль, ушастый, он в воинской теплушке, у раскрытых дверей, мама, простоволосая, в выцветшей кофточке и босая, бежит за эшелоном по шпалам смежной колеи, не отстает от вагона, лицо у нее искажено горем, но кричит она весело, бесшабашно: «Шурик, гляди у меня: если убьют на войне, лучше не возвращайся домой, задам перцу!» А он кричит встревоженно, с надрывом: «Мама, осторожно! Берегись встречного поезда» — и все тонет в грохоте вагонных колес. И еще: Анечка Рябинина, беременная и стройная, несмотря на живот, стоит у кустика в сквере, а он почему-то на коленях перед ней, и Анечка говорит: «Милый, ты кого хочешь — девочку или мальчика?» Он лепечет: «Так ведь это не мой ребенок, у нас же с тобой ничего не было». Анечка загадочно улыбается: «Ну и что из того, что не было? Ты же меня любишь?» «Не знаю», — говорит он. И еще: ощерившись, он спрыгивает во вражескую траншею, из-за выступа на него кидается немец, хочет ударить прикладом, он выворачивается, вонзает немцу штык в горло, но больно ему самому, непереносимо больно и он, запрокинувшись, воет от боли. От этих сновидений он и стонал.
Разбудил Макеева холод. Колотила дрожь, зуб на зуб не попадал. Макеев встал, принялся растирать себя, прыгать, бегать. Костер погас, Макеев подскочил к нему, попрыгал вокруг — от скаканий толку немного. Раздобыл у часового спички, вздул огонь. Завихлялись язычки, сучья затрещали.
Был ранний рассвет. В низинах клубился белый-белый туман, излучая пронизывающую знобкость. Трава и кусты — в обильной росе. Небо на востоке было желто-розовое, бесплотный, готовый сгинуть, висел над лесом серпик месяца. Рассветный ветерок прошелся по кустам, ворохнул листья и, будто намокнув, отяжеленно упал в траву, запутался в мокрых стеблях, затих.
Рискуя задымиться, Макеев лез в костер. Не согревался: губы синие, щеки бледные, кожа в мелких пупырышках — гусиная кожа. Поворачивался к огню то задом, то передом, грел низ живота: научился этому у узбеков. Часовой сказал:
— Зазябли, товарищ лейтенант?
Макеев кивнул, потому что говорить не мог, губы не слушались. Часовой сказал:
— Со сна бывает. И с голодухи. Подрубаете — утеплитесь.
А Макеев подумал, что замерз, как в зимний холод. С ним было в январе на Смоленщине, в лесном хуторке: вошел в избу, а произнести ничего не может, язык словно примерз к гортани: губы не его, окаменели. Он прислонился тогда к низенькой притолоке и смущенно, нелепо улыбался вместо того, чтобы по всей форме доложить о своем прибытии на полковые сборы. В углу избы сидели за столом штабные офицеры, с русской печи свешивались хозяйка и ее пацаны; офицеры были выбритые, в новеньких меховых безрукавках, хозяйка скуластая, с перебитым — староста-иуда звезданул — носом, пацаны белоголовые, конопатые. Плешивый, горбоносый майор бросил Макееву: «Что в рот воды набрал, лейтенант?» Хозяйка прыснула в кулак: «Дык он же закоченел, етит твою дать!» (так она ругалась: етит твою дать). И тут же отвесила подзатыльник одному из пацанов: «Доносчику первый кнут!» Макеев целый день прокантовался на сборах, в этой избе и в других, теплых, чудом сохранившихся, а вечером топал на передовую, в сырую, выдуваемую метелью землянку.
Макеев смотрел в огонь. И вдруг увидел в нем лицо хозяйки той хуторской, смоленской избенки: выпирающие скулы, расплющенная переносица, толстые, добрые губы шевелятся; «Етит твою дать». Потом в огне возникло чье-то женское лицо, незнакомое, красивое и надменное, а потом мамино — узкое, скорбное, с опущенными уголками маленького увядшего рта, а потом Анечки Рябининой — круглое, школьное, на лбу прядка, под прядкой — таинственный, лукавый глаз.
Плясали язычки пламени, сплетаясь и распадаясь, но никто больше не виделся в красном, желтом и синем огне. Глотнув дыма, Макеев закашлялся, отстранился от костра. Там и сям поднимались люди, вытряхивали шинели и плащ-палатки, переобувались, кашляли, закуривали, подходили к костру, здоровались с Макеевым. Краешек солнца высунулся из-за верхушек деревьев. В лесу посветлело. Трубный, с каким-то конским всхрапом, глас:
— Рота, подъем!
Кругом засмеялись: «Дает старшина!» Те, кто еще не вставал, затормошились, вскинули голову. Старшинский басище не унимался:
— Рота, подъем! Подъем!
5
Вместе со всеми Макеев умывался в ручейке, чистил зубы — их ломило, вода была ледяная, ключевая, такой он напился на марше и заполучил ангину. Горло сегодня болело вроде чуть меньше — лекарствия помогают. Принимать их до еды или после? Не спросил у Гуревича.
Макеев проглотил по порошку и таблетке натощак, отзавтракав — еще по таблетке и порошку. Рассудил: каши маслом не испортишь, чем больше, тем лучше. Завтракал он вяло, сверх силы, зато горячим чайком, как и вчера вечером, побаловался всласть. Обжигаясь, дуя в кружку, он пил почти кипяток, и дымящаяся жидкость будто вливалась прямо в жилы, зажигала кровь. Стало жарко, со лба закапали капли пота.
Примостился Макеев на пеньке, под солнышком. Оно с утра прижаривало. Похлестче любого костра. Выйди лишь из тенечка. Макеев сидел на открытом месте и подставлял солнцу всего себя, жмурился, блаженно потягивался. Лейтенант Фуки не преминул подковырнуть:
— Чистый кот Васька.
Макеев сделал вид, что не слышит. Не хотелось ввязываться в разговор с Илькой. Хотелось подумать — утречком, на свежую голову — о разговоре, в который его уже ввязали, о вчерашнем разговоре с командиром полка. Может, он зря так с ходу отказался от предложения полковника? Нет, не зря. На кой ему адъютантская должность? Но почему ему предложили это?
— Ноль внимания! Гордый, важный… Чистый герцог Бургундский!
— Ну, чего тебе? — спросил Макеев.
— Ничего, — сказал Фуки, сразу утихомирившись. — Я так…
И подался к себе во взвод.
Макеев занялся делами. Надо было проследить, как солдаты подготовились к маршу. После завтрака они мыли котелки, увязывали вещевые мешки, катали скатки и опять же курили — неторопливо, растягивая удовольствие. Эта неторопливость раздражала Макеева. Ну как подадут команду: «Становись строиться», — а солдаты будут еще копаться? И так бывало. Красней потом перед Ротным, оправдывайся, лепечи. И Макеев сновал меж солдатами, покрикивал:
— Веселей, ребята, веселей! Манукян, ты что, до обеда намерен мотать обмотки? Евстафьев, не верти цигарку, сейчас будет построение! Перестань жевать, Ткачук, жуешь, а шинель еще не скатал! Сержант Друщенков, отделение копается, куда это годится? Живей, хлопцы, живей!