Обещание жить.
Шрифт:
Кто-то, по голосу не Ткачук ли, произнес хрипло, придушенно:
— Катаются. И-эх, красивая житуха!
— Отставить разговорчики! — скомандовал Макеев и подумал: «Вот это правильная, выверенная формула, а то — «отставить болтовню».
Звягин покачивался в седле и хмурился. Рана, та, последняя, которую залечивал в медсанбате — в госпиталь не пожелал ехать, — эта рана внезапно дала о себе знать. Может, потому, что выбрала себе местечко неудобное — на внутренней стороне ноги. Обжимаешь лошадиные бока — скучно становится. В бытность комдивом, когда езживал на «эмке» или на «виллисе», нога не болела, ибо не тревожил ее. Адъютант открыл дверцу, ты сел, шофер газанул — и порядок. С чего болеть ране? А вообще-то ранение глупое. Лазил по переднему краю, на стыке батальона, где траншея недорыта; надо было податься немного в тыл, пройти ложбиной, так нет, попер по недорытому окопу и схлопотал пулю в ногу. Хорошо, не в ягодицу. Вот позор был бы, ужо солдатушки посудачили бы, позабавились.
Командир полка, лазивший с ним в ту ночь по обороне, уговаривал: «Товарищ полковник, прошу вас, пройдемте по ложбинке». Он отмахнулся: «Ерунда, пошли здесь». Ну и пошли… Командир полка перепугался, когда он упал, и завопил: «Комдива убило!» Звягин с трудом поднялся, кинул подполковнику: «Перестаньте! Я жив!» «Слава богу!» — сказал подполковник. Ему, Звягину, был крепкий продир и от комкора и от командарма: не суйся куда не нужно, береги себя, не совершай глупостей, взрослый же человек. Правильно: по недоумию ранило. Но советы были запоздалые. Как запоздало и откровение: воюет не так, как требуется. Пораньше б дали это понять полковнику Звягину. Он бы пораньше и перестроился. Если это уж так необходимо.
Конь понуро опускал морду, всхрапывал, его шерсть лоснилась от пота, и пот, представлялось Звягину, проникал сквозь хром сапог, разъедал рану, и она, зарубцевавшаяся, саднила. Все это выдумки. Но если б ехал в фаэтоне, рана бы не болела. По удобствам фаэтон не уступает «эмке». Однако как сие выглядит? Вздорнейше: допотопный, дореволюционный рыдван, облупленный, проржавелый, с вихляющимися колесами, и ты будешь красоваться в нем, как какой-нибудь мелкопоместный дворянин либо купец третьей гильдии. Этакая рухлядь сохранилась до наших дней. Где ее откопали полковые разведчики? Откопали. Прежний комполка ездил, не брезговал. Полковник Звягин наотрез отказался. Предпочел верхом. И теперь скучает из-за больной ноги.
Хмурился он и оттого, что сбились с маршрута, пошли не по той дороге. Доверился начальнику штаба, а тот, на тебе, завел. Толковый у него начштаба был в дивизии, на него можно было положиться — не подведет. А этот… Казалось бы, чего проще: иди и иди, никаких боев, как прогулка. Так нет, напортачили. А здорово было бы не воевать, лишь идти. Это когда воюешь, можешь наломать дров, когда же совершаешь марш, можешь попетлять. Ну и что, в конце концов? От этого не умирают. Да, вот так: не воевать, а идти и идти.
Звягин отпустил поводья, и лошадь шла без понуканий. На заре туманной юности он служил в кавалерии, ездить верхом умел и любил и старался следить за осанкой. Но в эти минуты забыл об осанке — ссутулился, опустил плечи. Странная усталость сковывала тело, словно он много километров оттопал пешком вместе с солдатами; где-то в полковой колонне, во главе которой едет Звягин, и тот парень, пехотный лейтенант, напоминающий его сына-танкиста.
3
В лесу было сумеречно и сыро. Солнце садилось за холмы, на них что-то горело, клочья дыма пятнали солнце, и чудилось, что ты невооруженным глазом видишь солнечные пятна. Дневной свет, процеживаясь сквозь ветки, угасал в чащобе, где уже таились тени, готовые расползтись меж деревьями. Близкие болота дышали испарениями, тяжелыми, затхлыми. Тянуло сквозняком. Он был то теплый, то прохладный, а иногда обе струи смешивались, и воздух становился каким-то комнатным, лишенным лесной свежести.
Макеев не любил комнатного воздуха, особенно в школе. Когда сидел за партой или шел по коридору, свербило: побыстрей бы выбежать на волю; и на переменах он норовил в любую погоду выскочить во двор. Макеев припомнил это и следом другое — в большом зале (в школе были большой зал и малый) на стене рядом с портретами вождей висит общешкольная стенгазета, в ней заметка «О чем думают в 9 «А» классе?». В заметке говорится, что из 35 учащихся лишь один Владимир Уткин явился на дополнительные занятия по физике. Подписано: «Шило». На следующий день кто-то приписывает к заметке дерзкие слова: «Позор предателю Уткину!» Директор и секретарь комсомольского комитета с чего-то решают, что автор приписки — Саша Макеев. А он и слыхом не слыхивал и глазом не видывал, открещивается. Между прочим, Володя Уткин воюет на фронте, ранен был, приезжал на побывку, вот на каком фронте, Макееву неизвестно.
Школьные воспоминания часто приходили к нему, подчас неожиданные и не всегда уместные. Ну а что они были часты, не удивительно: десять лет из двадцати, прожитых на белом свете, прошли в школе. Можно сказать, половина жизни школьная. Впрочем, это по календарю так. А без календаря: Макеев иногда был уверен, что вся его жизнь фронтовая. Не было ничего: пеленок-распашонок, детства, пионерии, комсомола, школы, было одно — война, и он был одним — лейтенантом, командиром стрелкового взвода.
Солдаты саперными лопатками рубили еловый лапник на подстилку. Они здорово вымотались за день и, дай им послабление, поплюхались бы на травку, на шинели. Но и командир роты и Макеев знали: сырь, недолго простудиться. Поэтому и тот и другой требовали, чтобы каждый солдат нарубил себе еловых ветвей, а на них уже можно спать без риска. Ротному лапник добывал ординарец, Макеев рубил себе сам. У него была привычка все делать вместе с солдатами, они уважали его за это.
Болела голова — в ней словно что переливалось, когда наклонялся, остро першило в горле, ломило поясницу. Макеев бил ребром лопаты по веткам, отсекал их, складывал в кучку. Ели были мохнатые, темно-зеленые, со светлыми отростками, с шишками, при ударах по ветке шишки отлетали упруго. Хвоя мягкая, но колкая, пахла смолой, скипидаром.
Сзади подкрался Илья Фуки, прошипел в ухо:
— Сашка-сорванец, голубоглазый удалец, дурной пример показываешь! Что, некому нарубить для тебя лапнику? Лично тюкаешь? И меня вынуждаешь… Иначе гаврики скажут: лейтенант Фуки — белоручка, барин и так далее. А не тюкай ты лопаткой, и мне не потребовалось бы…
Макеев отмахнулся от него, как от назойливой мухи. И впрямь жужжит и жужжит. Дался ему этот Сашка-сорванец. С первого знакомства дурным контральто загундосил: «Сашка-сорванец, голубоглазый удалец, веселый Саша, игрушка наша, приятель мой…» Ну и тому подобную дребедень из «Саши» — пластинка Изабеллы Юрьевой, популярность необыкновенная, не один Илька пользуется. А лопаткой пошуруй, лейтенант Фуки, дай языку передохнуть!
Отвалил Фуки, подвалил ротный.
Поводя широченными плечами, щеля и без того узкие глазки, старший лейтенант недовольно оттопыривал нижнюю губу:
— Макеев, твой взвод канителится!
— Откуда взяли, товарищ старший лейтенант?
— Оттуда. Канителься быстрей!
Его взвод рубил лапник, устраивал лежанки не медленней других, Макеев это видел и потому сказал:
— Вы не правы.
Можно было ожидать, что ротный вспыхнет от мгновенного гнева, оборвет: «Прекратить болтовню!» — но он остался спокоен, повторил лишь: «Быстрей канителься, быстрей!» Иногда ротный прощает Макееву неприкрытый вызов, а иногда вспыхивает по пустякам и даже беспричинно. А вообще к его характеру, неуравновешенному, сумбурному, Макеев привык, и многое нравится в ротном. Прежде всего мужество, честное мужество и в бою и в отношениях с батальонным и полковым начальством. У себя дома, в роте, он вспыхнет и отойдет, в принципе он добрый человек. Но с начальством постоянно держится сурово, не подлаживается, сознает собственную значимость. И Макеев думает: «Будь и я Герой Советского Союза, я бы тоже держал себя важно-значительно, ибо чувствовал бы свою необычность. А в настоящий момент я зауряд-лейтенант, и ротный мне все-таки не ровня».
Макеев сказал:
— Есть быстрей, товарищ старший лейтенант!
И сноровистей зашуровал лопаткой. И острей запахло скипидаром, и чаще стали падать срубленные ветки с оплетенной паутинами хвоей, и обильней посыпались старые, раскрывшиеся шишки, а молодые, нераскрывшиеся так и не расставались с веткой, где росли, гибли вместе; лопатка рубила по ветвям, ствол оголялся, после каждого удара вздрагивая, как от боли.
Ну а насчет честного мужества Макеев не оговорился. Мужество должно быть только честным? Это как сказать. Должно-то должно, да не всегда бывает таковым. Вот пример. У самых истоков фронтовой карьеры Макеева это было. Освободили смоленскую деревушку. Сильны еще были немцы, батальон дрался на совесть, и комбат поражал личной храбростью: не кланялся пулям и осколкам, поднимал залегшую цепь в атаку, на танке с десантом ворвался в деревню. А когда стали подбивать итоги, комбат приказал писарю: не две немецкие пушки уничтожено, а четыре, убито не сорок солдат и офицеров противника, а сто, ну и прочее в таком духе. Очковтирательство? Брехня? Вот именно! Но разве мужество не свойственно было комбату? Свойственно. Но свойственно ему еще и бахвальство. Хотелось преувеличить сделанное. А мужество в преувеличениях не нуждается. Кстати, на липовых, завышающих потери противника донесениях тот комбат и погорел.