Обещание
Шрифт:
слушала молча ее.
У мамы своей,
у юноши,
не знающего, как быть,
растения разные южные
просила ока объяснить.
Она верещала,
баловалась,
спросила, что значит «харчо»,
и очередь улыбалась
смущенно и хорошо.
Женщина в тень отодвинулась
с неловкой своей бедой,
но вся она будто вымылась
глубокой и ясной водой.
Ветки рассеянно трогая,
стояла в осенней листве.
Пробилась улыбка добрая
на бледном ее лице.
Сказала девочка матери:
— Пойдем-ка лучше пешком.
Дал ей конфету мятную
старик с витым посошком.
Женщина,
скрытая ветками,
стояла одна в полумгле...
Руками
махая
весело,
девочка шла по земле.
1956
* * *
Ты плачешь, бедная, ты плачешь,
и плачешь, верно, оттого,
что ничего собой не значишь
и что не любишь никого.
Когда целую твою руку
и говорю о пустяках,
какую чувствую я муку
во влажных теплых перстеньках!
На картах весело гадаешь,
дразня, сережками бренчишь,
но всей собою ты рыдаешь,
но всей собою ты кричишь.
И прорвались твои рыданья,
– и я увидел в первый раз
незащищенное страданье
твоих невыдепжавших глаз...
1956
* * *
И. Тарба
Я груши грыз,
шатался,
вольничал,
купался в море поутру,
в рубашке пестрой,
в шляпе войлочной
пил на базаре «хванчкару».
Я ездил с женщиною маленькой,
ей летний отдых разрушал,
под олеандрами и мальвами
ее собою раздражал.
Брели художники с палитрами,
орал мацонщик на заре,
и скрипки вечером пиликали
в том ресторане на горе.
Потом дорога билась, прядала,
скрипела галькой невпопад,
взвивалась,
дыбилась
и падала
с гудящих гор,
как водопад.
И в тихом утреннем селении,
оставив сена вороха,
нам открывал старик серебряный
играющие ворота.
Потом нас за руки цепляли там,
и все ходило ходуном,
лоснясь хрустящими цыплятами,
мерцая сумрачным вином.
Я брал светящиеся персики
и рог пустой на стол бросал
и с непонятными мне песнями
по-русски плакал и плясал.
И, с чуть дрожащей ниткой жемчуга,
пугливо голову склон я,
смотрела маленькая женщина
на незнакомого меня.
Потом мы снова,
снова ехали
среди платанов и плюща,
треща зелеными орехами
и море взглядами ища.
Сжимал я губы побелевшие.
Щемило,
плакало в груди,
и наступало побережие,
и море было впереди.
1956
* * *
Работа давняя кончается,
а все никак она не кончится.
Что я хотел —
не получается,
и мне уже другого хочется.
Пишу я бледными чернилами,
брожу с травинкою в зубах,
швыряюсь грушами червивыми
в чрезмерно бдительных собак.
Батумский порт с большими крапами,
дымясь, чернеет вдалеке,
а я лежу,
играю крабами
на влажном утреннем песке.
В руках у мальчиков хрусталятся,
как брошки женские, рачки...
Плыву с щемящею усталостью,
прикрыв спокойные зрачки.
И в давней,
давней нерешенности,
гдо столько скомкано и спутано,
во всем —
печаль незавершенности
и тяга к новому и смутному.
1956
* * *
по ягоды
Три женщины и две девчонки куцых
да я...
Летел набитый сеном кузов
среди полей, шумящих широко.
И, глядя на мелькание косилок,
коней,
колосьев,
кепок
и косынок,
мы доставали булки из корзинок
и пили молодое молоко.
Из-под колес взметались перепелки,
трещали, оглушая перепонки.
Мир трепыхался, зеленел, галдел.
Лежал я в сене, опершись на локоть,
задумчиво разламывая ломоть,
не говорил, а слушал и глядел.
Мальчишки у ручья швыряли камни,
и солнце распалившееся жгло,
но облака накапливали капли,
ворочались, дышали тяжело.