Обещание
Шрифт:
Все становилось мглистей, молчаливей,
уже в стога народ колхозный лез,
и без оглядки мы влетели в ливень
и вместе с ним и с молниями
в лес!
Весь кузов перестраивая с толком,
мы разгребали сена вороха
и укрывались...
Не укрылась только
попутчица одна лет сорока.
Она глядела целый день устало,
молчала нелюдимо за едой.
И вдруг сейчас приподнялась и встала
и стала молодою-молодой.
Она сняла с волос платочек белый,
какой-то шалой лихости полна.
И повела плечами и запела,
веселая и мокрая, она:
«Густым лесом босоногая
девчоночка идет.
Мелку ягоду не трогает,
(крупну ягоду берет».
Она стояла с гордой головою,
и все вперед — и сердце и глаза,
а по лицу —
хлестанье мокрой хвои,
и на ресницах —
слезы и гроза.
— Чего ты там?
Простудишься, дурило.,
ее тянула тетя, теребя.
Но всю себя она дождю дарила,
и дождь за это ей дарил себя.
Откинув косы смуглою рукою,
глядела вдаль,
как будто там,
вдали,
поющая
увидела такое,
что остальные видеть не могли.
Казалось мне:
нет ничего на свете —
лишь этот в тесном кузове полет,
нет ничего —
лишь бьет навстречу ветер,
и ливень льет,
и женщина поет...
Мы ночевать устроились в амбаре.
Амбар был низкий.
Душно пахло в нем
овчиною, сушеными грибами,
моченою брусникой и зерном.
Листом зеленым веники дышали.
В скольжении лучей и темноты
огромными летучими мышами
под потолком чернели хомуты.
Мне не спалось.
Едва белели лица,
и женский шепот слышался во мгле.
Я вслушался в него:
— Ах, Лиза, Лиза,
ты и не знаешь, как живется мне!
Ну, фикусы у нас, ну, печь-голландка,
ну, цинковая крыша хороша,
все вычищено,
выскоблено,
гладко,
есть дети, муж...
Но есть еще душа!
А в ней какой-то холод, лютый холод...
Вот говорит мне мать:
«Чем плох твой Петр?
Он бить не бьет,
на сторону не ходит,
ну, пьет, конечно.
Ну, а кто не пьет?»
Ах, Лиза!
Вот придет он пьяный ночью,
рычит — неужто я ему навек.
И грубо повернет и — молча, молча,
как будто вовсе я не человек.
Я раньше, помню, плакала бессонно,
теперь уже умею засыпать.
Какой я стала...
Все дают мне сорок,
а мне ведь, Лиза, только тридцать пять!
Как дальше буду?
Больше нету силы...
Ах, если б у меня любимый был,
уж как бы я тогда за ним ходила,
пускай бы бил, мне только бы любил!..—
Да это ведь она сквозь дождь и ветер
летела с песней, жаркой и простой.
Ия —
я ей завидовал,
я верил
раздольной нёзадумчивости той.
Стих разговор.
Донесся скрип колодца
и плавно смолк.
Все улеглось в селе,
и только сыто чавкали колеса
по втулку в придорожном киселе...
Нас разбудил мальчишка ранним утром
в напяленном на майку пиджаке.
Был нос его воинственно облуплен,
и медный чайник он держал в руке.
С презреньем взгляд скользнул по мне,
по тете,
по всем дремавшим сладко на полу:
— По ягоды-то, граждане, пойдете?
Чего ж тогда вы спите? Не пойму...
За стадом шла отставшая корова.
Дрова босая женщина колола.
Орал петух.
Мы вышли за село.
Покосы от кузнечиков оглохли.
Возов застывших высились оглобли,
и было над землей синё-синё.
Сначала шли поля, потом подлесок
в холодном блеске утренних подвесок
и птичьей хлопотливой суете.
Уже и костяника нас манила,
и дымчатая нежная малина
в кустарнике алела кое-где.
Тянула голубика лечь на хвою,
брусничники подошвы так и жгли,
103
но шли мы за клубникою лесною —
за самой главной ягодой мы шли.
И вдруг передний кто-то крикнул с жаром:
Да вот она! А вот еще видна!.. —
О, радость быть простым, берущим, жадным!
О, первых ягод звон о дно ведра!
Но поднимал нас предводитель юный,
и подчиняться были мы должны:
Эх, граждане, мне с вами просто юмор!
До ягоды еще и не дошли...—
И вдруг поляна лес густой пробила,
вся в пьяном солнце, в ягодах, в цветах.
У нас в глазах рябило.
Это было
как выдохнуть растерянное «Ах!»
Клубника млела, запахом тревожа,
гремя посудой, мы бежали к ней
и падали,
и, в ней, дурманной, лежа,
ее губами брали со стеблей.
Пушистою травой дымились взгорья.
Лес мошкарой и соснами гудел.
А я...
Забыл про ягоды я вскоре.