Обманутые сумасшествием
Шрифт:
Оди сидел в капитанской каюте и по нескольку раз пересматривал снимки. Он поворачивал их под разным углом к свету, исследовал линзой, даже внюхивался в них и совершал другие несуразные действия, пытаясь разгадать ребусы этих непонятных линий.
– А в предыдущих отчетах…
– Полное молчание, — ответил Кьюнг, не дослушав полностью вопроса. Он хмуро глядел на потолок, где медленно проплывали искусственные облака, то затмевая голубизну «небес», то рассеиваясь, то проваливаясь куда-то за стенку. Неужели где-то и в самом деле еще существует голубое небо?
Оди долго хмыкал, урчал, чмокал — словом, издавал какие угодно звуки, только не осмысленную речь. Слов, видать, просто не находилось. Только замешательство и недоумение.
– Съемки-то хоть проводились?
– Не помню, чтобы об этом кто-нибудь писал. Похоронные компании отправляют сюда не с целью изучения живописной поверхности Флинтронны, а… ну, сам знаешь для чего.
– Вот что любопытно: все они практически на дневной стороне, на нашей их совсем мало, и ближайшие уж очень далеко, чтобы добраться туда на планетоходе.
– Тогда я вообще ничего не понимаю. Если эти линии… — капитан запнулся на данной фразе, крайне нехотя выговаривая последующую за ней откровенную глупость: — Если все же в простительном помрачении рассудка предположить, что эти линии и в самом деле следы от мифических червей, то почему… почему они, зарождаясь здесь, дырявят всю планету и вылазят на обратной стороне, где более двухсот градусов?
– Это ты у меня спрашиваешь?
В каюте их было только двое, и последний вопрос выглядел еще глупее предыдущего. Оди засунул обе ладони в свои вьющиеся волосы, пошевелил ими вместо извилин, но даже это не помогло. Вместо разумного ответа он произнес самое банальное слово, которым как затычкой пользуются всюду, где ни черта не понимают:
– Бред… Можешь записать в свою тетрадку для коллекции. Что угодно, только не это.
– Я тоже так считаю… А другое объяснение? Может, трещины?
– Нет. Для трещин слишком округлая форма. На каналы, по которым когда-то текла вода, также непохоже. Здесь нет ни определенного источника, ни направления: какие-то беспорядочные извилины. — Оди швырнул снимки в сторону. — Пожалуйста, давай только не будем вдаваться в предположения, что это творение некого разума, или еще круче — некого божества. А если тебе интересно мое мнение, то вот оно: надо плюнуть на все эти загадки, побыстрее заканчивать свое дело и сматываться отсюда.
Кьюнг вдавил себя в спинку кресла и снова откинул голову, уставившись в потолок. Там, кстати, «распогодилось». Облака на какое-то время исчезли и теперь с «неба» лилась приятная для глаз матовая голубизна. На одной из полок задумчиво сидел плюшевый медведь с пришитым ухом. Когда Кьюнг был маленьким ребенком, он с ним спал в одной кровати, часто разговаривал, даже брал с собой на прогулку. Сейчас все общение между ними ограничивается двумя незатейливыми фразами. Когда капитан пребывает в излишне подавленном настроении, он подходит к медведю и спрашивает: «Ну как дела, приятель?». Выслушав молчаливый ответ, отвечает сам: «У меня немногим лучше…».
Три планетохода, пробуждая дремлющую тишину своим монотонным урчанием, ползли по вязким пескам и волочили за собой неповоротливые контейнеры. Вечная, нескончаемая ночь затянулась так долго, что стало казаться, будто всякий свет во вселенной навсегда погас, а его маленькие осколки, то есть звезды, уже догорают и вот-вот должны исчезнуть. Тогда в мире не останется ничего, кроме предвечной, пропитанной холодом темноты, как это было в Перечеркнутых веках. Искусственный свет прожекторов, как мог, пытался вести с ней неравную борьбу, но со стороны выглядел настолько жалким…
Куда ни глянь: сверху, снизу, со всех четырех концов незримых горизонтов — лишь этот едкий жгучий сумрак, едкий для глаз и жгучий для сознания, выдержать долгий натиск которого бессильна самая твердая психика.
Вскоре показались могилы — угрюмые обитатели тьмы, хозяева ночи и собеседники для умершей тишины. Гнетущие чувства, вызываемые видом памятников, окаменелых от собственной неподвижности, временами угасали, притуплялись, но по малейшему поводу возрождались вновь. Жизнь, само это понятие, в их присутствии казалась лишь затянувшимся мгновеньем между первым криком рождения, прозвучавшим когда-то в прошлом, и надгробной плитой, уже установленной в недалеком будущем. Увы, как бы не были долги, извилисты и «неисповедимы» человеческие пути, все они сходятся в одной точке. Каждый астронавт, находясь здесь, не мог отделаться от ощущения, что, обманув линию своей судьбы, он преждевременно забежал вперед, добрался-таки до этой конечной точки бытия, чтобы еще живому, любопытства ради, коснуться теней загробного мира…
Легенда о гигантских червях-монстрах, взятая частично из головы, частично из прочитанных в детстве книг, частично из облика той ямы, куда провалился Фастер, — короче, ни на чем реально не основанная, являлась по сути лишь робкой надуманной гипотезой, но в то же время оказалась ловушкой для воспаленного воображения. Никто их никогда не видел, никто даже не замечал во тьме подозрительного движения, но вера в скрываемые песками ужасы возникла независимо от желания воли, природного хладнокровия и доводов рассудка. Линд, как автор идеи, был больше всего подвержен ее пагубному влиянию. Один только Айрант демонстративно покрутил пальцем около виска и решительно заявил, что в песках нет никаких чудовищ, а все эти дыры образовались, по его мнению, от того, что кто-то «усердно помочился». Впрочем, все это только слова: внешняя форма внутренних помыслов. А что у него было в душе — ему только одному и известно.
Планетоходы уже подползали к великому погосту. После них, словно бесконечные черные змеи, лежали на песках следы от колес. Когда гул двигателя канул в тишину, Линд нехотя вылез наружу. Он поглядел на длинные ряды свежих могил, сделанных лично ими, и испытал даже чувство некого удовлетворения от собственного творчества.
– Все-таки когда вернемся на Землю чертовски приятно будет вспомнить, что на далекой жуткой планете остались следы нашей деятельности. Я обязательно буду рассказывать об этом своим внукам, вот только не знаю: станут они гордиться мной или морщиться от отвращения.
Фастер молчал. С него вообще тяжело было вытянуть какое-то слово. Его напарнику часто приходилось задавать вопросы и самому же на них отвечать. Он почти никогда не заводил разговор первым, лишь если к тому принуждала необходимость. Общение с «неверными» для таких субъектов было равносильно осквернению, даже безобидные разговоры — бессмысленной тратой времени, которое можно провести интересней — ну, например, прочитать какую-нибудь мантру, или еще интересней: прочитать другую, более захватывающую мантру. Его уже давно воспринимали таким, каков он есть. Привыкли.
Линд не спешил начинать работы. В начале каждой смены у него шла духовная война с собственной ленью и с осознанием того, что «УЖАС, впереди целых двенадцать часов каторги!!». Он отошел вглубь кладбища и посветил на некоторые памятники. Сказать, что под светом фонаря они оживали, было бы слишком большим преувеличением, лучше так: становились чуть более реальными. Незначительным движением руки с них срывался черный саван ночного покрова. Линд, погрузившись в собственные раздумья, рассматривал эти символические, точно замерзшие во времени многогранники, к подножьям которых крепились неживые цветы — такие же символически, обреченные на вечное увядание. На него с фотографий глядели неподвижные лица. Лица с равнодушным взором и уже никогда не постареющей внешностью. Они словно выглядывали из загробного мира, созерцая мир еще живущих…