Обращение в слух
Шрифт:
Годы стали немного получше. Москва стала строиться. Сталин издал приказ (даже это немного пораньше было), что нужны строители, и вербовали мальчиков. Брату было четырнадцать лет — его взяли: он строил высотки, здание МГУ. Он приходил в отпуск и маме рассказывал, как эти люльки срывались, сколько гибло людей…
Он копил эти сырочки, «Дружба», и привозил нам туда… Фотографии от него остались: ещё Фэ-Зэ-О [30] , такой хорошенький, бедный мальчик… Вот здесь в отделении в тридцать четвёртом его убили.
30
ФэЗэО, ФЗО — школа фабрично-заводского обучения (с 1960-х годов — ПТУ).
Он поехал к строителю-другу подшить ему сапоги. Седьмого ноября тоже. Седьмого ноября всё. Этот друг его напоил. А жена начала ругаться: «Зачем это алкоголик тут на ночь! Отправь его домой!» И он его привёл к метро «Таганская» и там бросил. Его подобрали милиционеры, и по месту жительства доставили вот сюда, в тридцать четвёртое отделение…
Ну и там, который по камере с ним сидел, говорит: «Его били». Он на них обзывался там, говорил плохо… Когда нам вещи его отдали, они были в крови все… ну, в общем…
Жена его плохо жила с ним, она его не искала. И он девять дней валялся здесь в морге как неизвестный.
Моя мама всегда гордилася, что в семье было девять детей.
Старшая была сестра Мария.
За Марией младенец маленький… Ну, понимаете, когда выкидыш получается…
Следом шёл брат Николай.
Потом Клавдия.
Потом Валентин, который с двадцать восьмого года, он умер недавно.
Потом сестра Саша, мы её Шурочкой звали, тридцать второй год рождения.
После шёл брат Илья, которого Сталин призвал на стройку Москвы.
И в тридцать седьмом году — уже я родилася восьмым ребёнком в семье. Отец меня в честь своей любимой сестры назвал Евдокией.
Но я своё имя знала не как «Евдокия». Меня звали «Тысячницей». Потому что в те годы давали четыре тысячи на рождение восьмого ребёнка.
Когда я родилася, отец мой поехал в Тулу. Ну что можно было купить на четыре тысячи в Туле? Купил самовар — и сестре офицерские жёлтые ботинки. Он подумал, что это женские туфли. И говорит ей: «Вот, Клавка, тебе щтыблеты самые настоящие!..»
Самовар этот, весь в медалях, огромный — он долго-долго стоял у нас на чердаке.
Потом, я уже взрослая была, мы приехали, я говорю маме: «Мам, давай самовар-то поставим?» Я любила к празднику, когда гости.
Она говорит: «Да ты что, у меня его нету. Я цыганам его отдала за моточек резинки. Они сказали: „Есть у тебя чего?“ Я поменялася…»
У неё зрения не было. После ушиба.
( шёпотом) Это отец бил её. Отец пил после фронта… все пили. Придёт, разбуянится, мы в картошке спрячемся от него…
Мама мне говорила: «Ты никому не рассказывай, что мы с тобой в кустах ночь коротали, пока отец не уснул. Неприлично. Тебя замуж никто из такой семьи не возьмёт».
Вот такие твёрдые были устои.
Когда ей пенсию предложили, она говорила: «Ой, какое же государство глупое: я не работаю, а мне ещё деньги предлагают!..»
Я её оперировала в Москве.
Мне доктор сказал на улице Горького: «Она видеть не будет».
Я говорю: «Доктор, я ничего не хочу: только чтобы она хоть ложку бы видела, вот и всё».
И, когда сняли марлевую повязку, первое, что она сказала: «Какие здесь чистые потолки!»
Потом сестричку увидела, тоже: «Какой на тебе беленький халатик!..»
А мне — я тогда была помоложе: «Ой, какая ты у меня красивая!..» ( плачет)
А когда умирала, за Ленина молилася, представляете?.. ( плачет) Это просто святой был человек…
ХI. Химия
Посередине рассказа сверху спустилась Лёля и молча заняла своё место.
Когда Анна сказала, что ночью её муж наведывался в соседний номер, Фёдора это предположение удивило, причем удивило сильно и неприятно — хотя со всеми дальнейшими событиями как-то выскочило из ума, и за последние два часа ни разу не вспомнилось.
Но стоило ему увидеть Лёлю рядом с Дмитрием Всеволодовичем, как Федей вдруг завладели сильнейшие — не нравственные, а сугубо физические — ощущения. Ему невыносимо захотелось сейчас же встать и быстрее куда-то идти или, лучше, бежать: вообще, как можно активнее двигаться — причём физическое желание было настолько сильным, что его трудно было удерживать. Фёдор взял себя в руки — буквально изо всех сил сжав кулаки, — и сразу же заболело и запульсировало уплотнение надо лбом, оставшееся после встречи с прозрачной дверью.
То и дело Фёдор украдкой взглядывал на Лёлю, пытаясь найти какое-нибудь подтверждение или опровержение — но Лёля выглядела совершенно обычно.
Белявский, правда, был зол и угрюм, и не смотрел на Лёлю — но он был угрюм и прежде, чем она появилась…
Когда запись кончилась словами «это святой был человек», — Анна повернулась к Лёле и с ясной улыбкой спросила:
— Лёлечка, вы не мёрзли сегодня ночью?
Фёдор замер, и даже шишка на голове перестала пульсировать.
— Да вроде нет, — пожала плечами Лёля.
— У нас в комнате был ужасный дубняк, — озабоченно сообщила Анна. — И сейчас: зябко, чувствуете? Какие-то нелады у Эрика с отоплением…
— Не может быть! — выпалил Фёдор.
Все посмотрели на него с удивлением. Он себя не понимал, им овладело какое-то странное состояние. Зубы дрожали.
— Это не может быть правдой!
Вы говорите про «эксперимент». — Федя подался вперёд, обращаясь к Белявскому. — Я не верю!
Не верю! — кричал Федя, не понимая, что с ним происходит. — Бог… Бог не устраивает над своими людьми «экспериментов»! Всё, что Он делает — проистекает из совершенной любви!..
— Ну вот, — предложил Дмитрий Всеволодович, — пойдите к той бабке, и объясните ей: брата забили, отца напоили, и всё это — из совершенной любви…
— Нет! Неважно! Вся жизнь — иллюзорна! Вся краткая посюсторонняя жизнь — иллюзорна! — задыхаясь, выкрикивал Федя. — Жизнь — сон! или даже кошмар! Кинотеатр ужасного фильма! Любое «сейчас» — иллюзорно! Надо вырваться из «сейчас», чтобы ясен стал Божий замысел…
— Федя, что с вами? Вы покраснели, — сказала Анна, отодвигаясь.
— Но вырваться из «сейчас» можно только через любовь! Жертвенную любовь! Каждый, любящий жертвенно — черпает в Боге! И только любящий жертвенно — может прозревать тайны замыслов!..