Обращение в слух
Шрифт:
Белявский откинулся на спинку кресла. Вид у него был измученный.
Федя потрогал языком нижнюю губу: она слегка вспухла.
— Вы знаете… — задумчиво сказал Федя. — Недавно к нам в лабораторию приезжал один очень крупный лингвист из Сорбонны.
В частности, он рассказывал о «пра-синонимах». Это понятия, которые в древности были синонимами, а по мере развития цивилизации разделились. Самое удивительное, что языки совершенно различные, даже из разных семейств, — а синонимы те же.
Один из примеров, которые он приводил, было именно слово «страдание». По-французски peine, оно у нас вчера… фигурировало. От латинского poena. По-гречески p~Onoj, «понос», ударение на первом слоге. Значение всех этих слов — «боль, страдание». А другое значение — «тяжёлый труд».
И в древнеславянском языке слово «труд» означает «страдание». «Видишь труд мой елик» значит «видишь, как я страдаю?» Собственно, и наоборот: «полевая страда»…
На меня эта мысль произвела очень сильное впечатление: боль есть труд. Для современного цивилизованного человека странно: ведь у труда должен быть результат? Какая-нибудь «прибавленная стоимость»? Здесь — на первый взгляд, нет результата…
Но я думаю: а вдруг, действительно, не-пережитая боль — как невыполненная, недовыполненная работа, висит, тяготит… Как будто ходишь по жизни — но удовольствия не получаешь: твоя работа не сделана, ждёт, и всё равно не отвертишься, твою работу никто не сделает за тебя…
И наоборот: не гордятся ли люди страданием пережитым — как выполненной работой? Как пройденной до конца «страдой», как хлебом насущным, добытым в поте лица?..
Фёдор Михайлович Достоевский тоже отметил эту таинственную гордость: «редко человек согласится признать другого за страдальца, точно будто это чин»…
— Так. Опять Достоевский, — оскалился Дмитрий Всеволодович. — Вижу, пора объяснить вам про Достоевского. Раз и навсегда. Если вас в Гейдельберге не научили.
Здесь есть интернет?
Если одновременно искать — вы сможете в это время слушать своё? Тогда заводите, что там у вас по программе. А я пороюсь…
VIII. Куда ведет тропинка милая, или Правдивый рассказ о том, как Михаил Ходорковский обманывал государство
Ну вот я работала у Ходорковского.
Как его замели — и нас взяли всех, прямо в этот же день! Всех ( смеётся) по стенке поставили: «Кем работаете? Кем работаете?» Я говорю: «Да меня попросили прийти убраться! Я откуда знаю кем?! я никем не работаю здесь!»
«Ну ты Павлик Морозов!» — он мне говорит. А я: «А откуда мне, что мне, следить, что ль, за ними?! Машины ездют, — я говорю, — люди работают, вон дорожки метут, цветочки сажают; а кто здесь, что, кого охраняют — какое мне дело?! Я что, до них допытываться буду, „что это“ да „хто это“? Оно надо мне?!..» «У, Павлики, — говорит, — Мор-розовы собрались…»
Нам нельзя было ничего говорить, ты что.
Я работала горничной на КПП. Но меня и на территорию выпускали. В доме, когда ремонт или чего-то, — приходилось мыть тоже, все эти там статуэточки протирать, окошечки… Но моющие, конечно, там были — о-о!.. И шуманиты, силиты, и… Все эти пемолюкс— это не чета вообще: там и… как они… чистить чем, эти блестели чтобы, краны: багиклин… ой! И даже таких я и в магазине-то не встречала, какое-то ещё… кумкумит… ой, не знаю, чего там не было! Мыло камей, представляете, всё это дорогое: и перчатки, и тряпочки — и одну за одной, сколько хотела столько брала, вот эти жёлтые, по двадцать пять рублей тогда были, мягенькие, я ей сегодня помыла — и выбросила! Вот не считались, действительно, люди…
Но не дай бог прошёл кто, следы, надо протереть сразу; то с пылесосиком, то запрыгну окошки помыть… ( хихикает) Со всех сторон и зимой и летом всё протирали, чтобы вообще не было никаких, ни пылиночки — ни с улицы, ни с этой стороны…
Хотели старшей поставить горничной. Я говорю: «Э не-ет!..»
У меня ребята на КПП молодые, я им — то пирогов напеку, то приеду с работы каких-нибудь пряников быстренько напеку: подкармливала ребяток. А чё мне? Какой-то стимул в жизни же должен быть? Прихорошишься, помолодеешь…
Иду, у меня шуба-то нараспашку, волосы эти длинные развеваются, а ребята: ( шёпотом) «Глянь, глянь, Ритуська пошла!..» Наблюдают меня.
Ну, естественно, юбочка, здесь разрезик, колготочки все там эти с цветочками, босоножечки, юбочка… Моешь лестницу, со шваброй в этой юбочке возисся, а они с сумками… прут! Ребята, охрана-то: «Маргарита Иванна, дор-р-рогу!..»
«Поняла!» Поднимаюсь — а тут разрезик у меня… ой, кошмар!.. ( смеётся) Андрюшка потом говорит: «Слышь, Ритусь, ну ты что ж это со своим телом делаешь?! Нет, ну чё ты делаешь-то с ним?»
Я так: «Чё я сделала-то? Синяки, что ли, где?..»
«Ты смотри, — говорит, — ведь ребята бесятся ходят! Не дай бог чё случится…»
Я говорю: «А чё бесятся-то?» ( смеётся)
А тем более в сорок лет начинаешь ещё издеваться-то над ребятами молодыми. Каждый день поменять себе что-то, какой-то имидж, где-то покраситься по-другому, одеться, причёсочку… А это их заводило.
«Риту-сик! Па-дём перекурим!» Они меня уважали, меня молодые ребята везде уважают…
Но гоняли за это, вообще!
Начальство меня вызывает: «Вы не должны выглядеть лучше хозяев. Золото не носить, не краситься…»
Я говорю: «Может, мне ещё это самое, платочек чёрный одеть?»
«Вот вы видите, как у нас Оксана работает горничная? Брючки, ботиночки…»
А ботиночки как в тюрьме — толстые со шнурками, и брюки такие стеклянные, синие… Я ей говорю: «Чё ты ходишь боисся? Оксан!» — «Ой, что ты, что ты, мы не должны…»
Вызывает меня тоже: «Маргарита Ивановна, смотрите, чтоб вы не плакали горькими слезами». Фафа ходит, учит меня жизни.
Я говорю: «Дочь! Ты мене жизни-то не учи. Тебе двадцать пять лет. А мне уже, — говорю, — сорок пять». Ну вот такой разговор, чисто это самое… «Я-то плакать не буду, — я ей говорю, — у меня муж — двое детей. А вот у тебе детей нет да мужа: вот ты плакать будешь!..»
Но получали, конечно, мы по тем временам — триста долларов! По бюджетам по ихним было у нас, допустим, шестьсот тыщ, или там восемьсот — ну, чтоб налоги маленькие платить. А тогда триста долларов — извините, для горничной очень даже хорошо получалось.