Обратная сторона войны
Шрифт:
«В операционном пункте на столе лежал тяжело раненный и слабо стонал. Старший врач Макаров, штопая ему иглой пробитый сальник, выпрямился и, повернув голову к фельдшеру, хотел, очевидно, что-то сказать ему. В это время крупный снаряд ударил в правый броневой пояс, против операционного пункта. (…) В операционном пункте немногие устояли на ногах. Старший врач Макаров качнулся и свалился на оперируемого пациента. Тот визгливо завопил. В тревоге подняли головы и другие раненые. Не прошло и полминуты, как раздался второй такой же удар в правый борт. Электрическое освещение погасло. Началось общее смятение. В темноте, заглушая стоны завозившихся раненых, прокричал старший врач:
— Успокойтесь, ребята! Ничего особенного не случилось. Успокойтесь!
Санитары уже зажигали заранее приготовленные свечи. В полумраке я увидел бледные лица и налившиеся ужасом глаза. У матроса с тяжелой раной в груди началась рвота; он встал на четвереньки и, хрипя, выливал содержимое своего желудка на неподвижно лежавшего своего соседа. Другой, мотая забинтованной головой, лез на переборку и царапал ногтями железо. Бредил, дергаясь на матраце, командир судна:
— Ваше превосходительство, где ваш план боя? Увольте со службы… Подлости я не потерплю… Ваше превосходительство…
И громко командовал:
— Вызвать наверх всех кондукторов!.
Бредили и другие раненые.
Все это было настолько непривычно для меня, что кружилась голова. (…)
Медицинский персонал опять занимался своим делом. Но мне эта работа уже казалась бессмысленной. Броненосец, до сих пор охранявший нас, скоро превратится для всего экипажа в железный балласт. А не все ли равно, как опускаться в морскую пучину — с перевязанными или неперевязанными ранами?
Меня тошнило от запаха крови и лекарств. Мозг переставал воспринимать новые впечатления. Я не мог больше оставаться в операционном пункте и, ничего не соображая, полез на верхнюю палубу, усталый и безразличный к опасности».
Оказавшиеся в недрах корабля матросы не успокаивалась, а наоборот, чувствовали запертыми себя в бронированной коробке, ещё несколько минут они стремились сюда, как к спасению, а теперь чувство неизвестности и бездействия порождало панику.
А паника заразительна.
«В жилую палубу давно уже был послан священник Добровольский. На его обязанности лежало успокаивать людей. Широкий, чернобородый, с серебряны крестом на выпуклой груди, он сам пугливо озирался, видя вокруг себя не воображаемый, а действительный ад, населенный сумасшедшими существами, стенающими призраками и полный орудийным грохотом. Священник что-то бормотал о «христолюбивом воинстве», но его никто не слушал. Вокруг лазарета, превращенного в операционный пункт, где работал старший врач Герцог с фельдшерами, росла толпа раненых. Одни из них стояли, ожидая помощи, другие лежали, корчась от боли. Своим рваным и кровавым мясом, своими поломанными костями и ожогами, своими стонами и жалобами они только усиливали панику…
(…)
Электрическое освещение выключилось. В непроглядном мраке метались матросы и офицеры, сталкивались друге другом и разбивали головы. Многие, блуждая между переборками, не зная, как найти выход. Некоторые проваливались в люки и ломали себе кости. Нельзя было сделать и нескольких шагов, чтобы не попасть в какую-нибудь западню. Вопли отчаяния, подавляя разум, неслись из нижних и верхних помещений и со всех сторон. Казалось, кричал от боли сам корабль.
Седов, чувствуя сухость и горечь в горле, несколько раз падал, прежде чем добрался до выхода. Первый трап он пробежал быстро, а на втором столпилось столько людей, что невозможно было протискиваться вперед. Каждый, напрягая последние силы, старался выбежать на верхнюю палубу скорее других. Толкаемые инстинктом самосохранения, все лезли друг на друга, давя и сбивая под ноги слабых, и бились, словно рыба в мотне невода, притоненного к берегу.
— О, дьяволы, выходите! — кричали задние на передних, нажимая на них до боли в ребрах, били их по головам кулаками.
— Дайте дорогу! Меня пропустите! Я — офицер! — бешено приказывал кто-то, задыхаясь от навалившихся на него тел, но его никто не слушал.
Седов не мог пробиться к выходу. Казалось, что ему уже не спастись. Неожиданно дерзкая мысль мелькнула в его сознании. Он отступил шага два назад, сделал большой прыжок и, вскочив на плечи товарищей, начал быстро подниматься наверх, хватаясь за их головы. На верхних ступенях трапа его задержали чьи-то руки. Посыпались удары по лицу и бокам, кто-то больно вцепился зубами в ногу. Собрав последние силы, Седов рванулся вперед с таким порывом, что заставил передние ряды раздвинуться, и сразу оказался на свободе».
На других кораблях происходило то же самое. Паника всюду одинаковая. Под маской романтики у ВОЙНЫ одно лицо.
Люди «то ложились на палубу, то вскакивали, метались взад и вперед, кружились, как слепые, и несуразно размахивали руками, кому-то угрожая. Кто-то плакал, кто-то проклинал… Один сигнальщик с иеной на губах бился в эпилепсии. Комендоре красной нашивкой на рукаве, без фуражки, извивался на палубе и, держа в одной руке свернутую парусиновую койку, а другой — размахивая, словно выгребая на воде, громко орал:
— Спасите! Тону! Спасите!
Тут же на рундуке сидел матрос, из виска которого сочилась кровь, и он, бормоча, то раздевался догола, то снова одевался с торопливой озабоченностью. Некоторые спрятались по углам и, дрожа, молча ждали провала в бездну. (…)
Те, кто успел выбраться из жилой палубы, очумело, с искаженными лицами бегали по судну, не зная, где искать спасения. Некоторые забрались на ростры. Прапорщик запаса Мамонтов спрятался в шкафчике, в котором обыкновенно хранились снаряды для первых выстрелов 47-миллиметровой кормовой пушки. (…)
[Матросы) не могли больше выдерживать нарастающего ужаса: напряжение человеческих нервов имеет свой предел. Но и командующий состав не мог допустить бунта во время сражения, да еще на корабле, который и без того изнемогал в неравном бою. Блохин, сойдя с мостика, немедленно мобилизовал офицеров, кондукторов и унтеров. Среди происходившего вокруг безумия он начал распоряжаться с тем удивительным каменным спокойствием, каким владеют смелые укротители зверей. И началось усмирение толпы под грохот своих пушек, под разрывы снарядов, в дыму и пламени разгорающихся пожаров. Били по лицу чем попало не только (…) матросов, но и их офицеров. В них опять направили из шлангов сильные струи воды, в них стреляли из револьверов. Все это походило скорее на бред, на кошмарный сон, чем на действительность».
Новиков-Прибой некоторые сцены записывал со слов уцелевших очевидцев, стараясь восстановить реалистичную картину того, что во время боя творилось на других кораблях эскадры.
Записывал, я думаю, с пониманием.
Страшно другое — потом, когда люди пришли в себя, никто не косился в сторону товарищей, отличавшихся буйством, не напоминал им их дикого поведения: Потому что все понимали то состояние, в котором они находились, всем оно было знакомо. Иначе было нельзя!
Подобное поведение в тот момент было ЕСТЕСТВЕННЫМ (если вообще естественной можно назвать войну). Вот это и есть самое страшное на войне.
И выбитую ударом офицерского сапога челюсть, или голову, расшибленную об угол в момент безумного метания, или вырванный человеческим укусом из ноги кусок мяса — тоже можно считать боевым ранением. ЭТО РАНЫ, ПОЛУЧЕННЫЕ В БОЮ!
Вот только потом о таких ранах стараются не распространяться. И лишь понимающе переглядываются друг с другом в парадном строю, при вручении Георгиевских крестов или Золотых Звезд Героя. Разговаривают глазами: «Ты помнишь?» — «Помню…»
И на вопросы о происхождении подобных боевых шрамов отмалчиваются, или выдумывают небылицы.