Одарю тебя трижды (Одеяние Первое)
Шрифт:
— Ты, Доменико?
— Я...
— Откуда ты?..
И зябкий, призрачный туман сразу пропитался ее низким мягким голосом, она приблизила к нему лицо, и Доменико действительно различил ее глаза, лучившиеся зеленым светом, а всмотревшись, вздрогнул — опечалена была Тереза.
— Я у Артуро... У Артуро был.
— А я вот за лекарством ходила, — тихо сказала Тереза. — Отец болен.
Промолчал Доменико, да и что мог сказать...
— Домой иду... Не проводишь? — спросила Тереза. — Иди впереди.
— Я же не знаю дороги.
— Покажу. Иди, я за тобой.
И, повернувшись, ощутил вдруг плечом ее руку, будто в нежных когтях очутилось плечо, запылало, ощущая длину острых пальцев.
Выставив руку, шаг за шагом пробивался в тумане, на плече была ноша, такая... о, ноша... И правил им голос, низкий и нежный: «Сверни теперь вправо, прямо немного и снова направо...»
— Вот и дошли. Ты куда теперь?.. Может, зайдешь?
— Ждут меня там.
— Не найдешь дороги. Отвести тебя?
— Нет, что вы, не беспокойтесь.
— Хочешь, поцелую? В щеку...
— Да.
И Тереза потянулась к сомкнувшему веки, и щека ощутила ладонь, теплую, нежно-сухую; острые пальцы скользнули к виску, к волосам, а другую щеку обожгло — приложили клеймо, жгучее, мягкое, дивное, и, не размыкая век, бездумно повернул неожиданно голову и крепко поцеловал ладонь, а она, потрепав по щеке, едва ощутимо ударила дважды и сказала: — Ты славный. А теперь ступай.
Столько пили... Пьяному разгулу не виделось конца. Возбужденный, воскрыленный Доменико осушал стакан за стаканом; без меры, без удержу веселился Тулио: без меры пили Цилио, Винсенте, Кумео, Дино; пил и Эдмондо, махнувший рукой на попытку найти себе друга: пил неизвестный прохожий, с превеликой охотой за драхму приведший Доменико обратно... Пили из кубков и чаш, резных и простых, припадали к горлу кувшина... Под конец пили стоя, шатаясь, обливаясь вином, пили глуша, утоляя неутолимую жажду, и когда смиренно подошедший Артуро, приниженно, жалко вобрав голову в плечи, нагло потребовал шесть драхм, Доменико тут же запустил руку в карман и дал ему гордо все, что выхватил... И, качнувшись, поспешил подставить под кувшин, из которого разливал Антонио, свою красивую, блестящую, емкую чашу...
Голова раскалывалась, не хватало воздуха, нащупал стоявший у кровати кувшин, поднес ко рту и снова увидел над собой пятно. Присел в постели, натянул синюю рубашку, а сверху, с потолка, так сурово смотрел кто-то. Спустился вниз, стараясь не шуметь, и все же Артуро высунул голову из-за двери:
— Пожалуйте. Доменико, входите.
— Мне ничего не нужно.
— Обидел вас чем? — забеспокоился Артуро.
— Нет, дело у меня.
Моросило. У срубленного дерева огляделся и присел на корточки; мокрая земля раскапывалась легко, только руки стыли. Набил карманы и снова засыпал мешочек. Счистил с пальцев налипшие комки, но упрятать руки в карманы уже не смог — полны были. Закутался в плащ поплотнее и пошел через реку — никого не хотелось видеть. Долго бродил он, отяжелел плащ, лицо намокло.
Огромное, безбрежное озеро сливалось с низкими серыми тучами. Стал на берегу. Шел дождь. Вспомнилась Тереза, смелая женщина, повел рукой по щеке и услышал вдруг:
— Эх, разнесли, разрушили, но ничего...
Оказалось — Александро. Присев на доску, он смотрел в воду. Доменико передернуло: у озера, в тумане, один на один с полоумным!
— Думаешь, я вправду ненормальный? Нет. Тебя Доменико звать?
— Да.
— Хорошее имя.
Безотчетно пощупал карман и почувствовал себя увереннее — переполнен был золотом.
— Видишь доски? — сказал Александро, а Доменико оглядел его латаный-перелатаный плащ, и страха как не бывало. — Кто-нибудь спьяну развалил, не станет трезвый разрушать то, что может ему пригодиться. Люди укрывались тут под навесом, дожидаясь корабля, и вот развалили. — Взглянул на Доменико и добавил: — Не печалься, я новый построю, а вообще, нравится наш город?
— Не знаю, — равнодушно ответил Доменико, мокший под дождем.
— На, — Александро протянул ему зонт, — совсем забыл, — и раскрыл для себя другой. — Присядь, чего стоишь...
Того набитые карманы мешали, с трудом присел на мокрую доску и с удовольствием вытянул ноги, раскрыл над головой зонт.
— Я очень люблю сказки, — сказал Александро и опустил зонт на голову, освобождая себе руки. — Хочешь, расскажу одну? О травоцветном человеке.
— Валяй. Все равно нечем заняться.
Они сидели рядом, устремив взор на слившееся с туманом озеро...
ЗИМНИЕ ИГРЫ
Краса-горожане любили веселиться, из закрытых окон голубых и розовых домов часто вырывался смех, но в тот вечер омраченные пасмурным небом люди были почему-то раздражены, сидели по своим домам, в гости не ходили. В тот вечер даже ужин не имел вкуса, не радовал. Именно тогда Винсенте впервые повздорил с молодой женой, а уловив на себе укоряющий взгляд Антонио, зло придавил пальцем на столе воображаемого муравья; в соседнем же доме уже привычно, без стеснения, бранились супруги, не первый год жившие вместе; мужчина открыл шкаф, с полки что-то слетело. «Что за проклятье! — накинулся он на жену, — почему все падает и валится?!» — «Значит, так нужно...» — огрызнулась женщина, замешивая тесто. «Что нужно...» — «Отлично видишь, что там лежит...» — «А ты не видишь, что не вмещается! Захламила все...» — «Купи второй шкаф, кто тебе мешает...» — «На что купить, на что?..» Даже Тулио не тянуло пить, и Артуро рычал на жену и детей: «Сами гроша добыть не можете! Разинули рты, подавай им...» Где-то еще один отец семейства кричал на жену: «Уйми наконец сосунка, вопит и вопит!» — «Все плачут, все такие, и ты вопил...» — «А ты почем знаешь — грудным меня знала? Будь проклят день, когда повстречал тебя...» Дуилио, такой, каким был, ни разу не вспомнил в тот вечер свое: «Не уноси стакан с родника!» — а если бы и вспомнил, наверняка подумал бы: «Вдребезги разобью...» Цилио, встреть он Розину — ту самую, что в роще, помните? — прошел бы мимо, будто и не видит. И даже Эдмондо в тот вечер живо переводил взгляд со стены на стену... Раздражали тусклые фонари, и спать завалились рано, но уснули поздно, крутились и ворочались в постели, и если б позже, когда все поутихли, кто-либо заглянул в безмолвные дома краса-горожан, крайне поразился бы — все лежали ничком, лицом в подушку.
А страж ночи Леопольдино брел по первому снежку, по-настоящему снег повалил уже за полночь, поглощая тепло мостовой и неуловимо сверкая в лучах фонаря. Чистый, бодрящий воздух вдыхал ночной страж, пришибленный, прибито сгорбленный. Падал снег — у ног его явный, белизну излучавший, лиловый во мраке, сине-лиловый, а вдали — темнотой приглушенный и все-таки белый, безукоризненный. Был снегопад, о как снежило, невесомо ложился на крыши, падал снег, тут и там высветляя деревья; спали люди, прижимаясь щекою к ладони, и только страж ночи Леопольдино брел по извилистым улицам, и прозрачным был воздух, и вольным, сквозящим, — нет, не мог он воскликнуть привычно: «Два часа ночи...» Не лились больше звуки даже из окна того человека с затаенной улыбкой, не звучал инструмент — в этот снег, снегопад, притаились, попрятались птицы; снежило, снег падал обильно, весомо и так невесомо. Все было безмолвно, объято безмолвием первого снега, и лишь шелестели, казалось, снежинки, засветившись, разросшись в скупо льющемся свете из какого-то дома, — снежило. Падал снег, молча брел ночи страж. Все вокруг было подлинным, трепетала вокруг правда белого, первого снега, и обманщик Леопольдино, на часы хоть и вовремя глянул, промолчал, ничего не воскликнул. Эх, чудесен был снег, но и в нем была грусть, свитая хлопьями, несказанная белая грусть. В целом городе, светлонарядном, один был Леопольдино и, склонясь, опустив фонарь, всмотрелся в свой след, вдавленный в бело-пепельный снег, а когда распрямился, расправил и плечи; он один бродил среди красоты, и исполнился гордости. Закинул голову — на лицо опускались снежинки. Раскованно, смело бродил до рассвета, выбелилось, высветилось все, и, словно желая разметать крошившийся сумрак, страж отбросил фонарь, полной грудью втянул вольный воздух и, зажмурясь, неожиданно крикнул: «Рассвело-о уже, выпал снег!»
Непривычную отраду испытывали, вырвавшись из белых снов, краса-горожане; открыли глаза и потянулись взглядом к окнам — странный свет наполнял комнаты. Босые, сонные кидались к окошкам — снег выпал, снег! Разом просыпались, и снег вспыхивал мириадами белых искр в изумленных глазах краса-горожан, а матери даже младенцев, потеплее укутав, подносили к окнам, и те глазели на непривычную белизну и, удивленные, не клали пальчика в рот — одни видели снег первый раз, другие невесть в который, но радовались одинаково... Спешили на улицу, кто наспех поев, кто забыв про еду... В ясном свете дня весело кружились легкие ажурные хлопья...
Потом все отправились к горкам, на высоких соснах пышно лежал снег, и стар и мал съезжали на санках, и так радостно, заливисто смеялись угодившие в сугроб с перевернутых санок. Встряхивали невысокие деревца, осыпая снегом друг друга, по макушку счастливые этим белым счастьем, и только Уго, юный безумец, бормотал ненавистно: «Красная кровь... красная, на снегу». Но его и не слышали в шуме веселья...
Завидев Доменико, Уго стушевался, скрылся куда-то, а Доменико, запахнув синий плащ, высокий и тонкий, шел, упоенный чистым воздухом, совсем таким, как в деревне, шел по первому снегу, по чуждому городу. «Полюбуйтесь, полюбуйтесь, как очаровательно нисходят снежинки! — восторгался Дуилио. — Поистине достойно сожаления, что они не экспонируются в музее красоты! — И добавил: — Не уносите стакан с родника!» — «У-ух, не может не испортить все!» — вскричал, помрачнев. Александро, а юный краснощекий Джанджакомо, еще более подрумяненный морозом, возбужденно смотрел куда-то, и туда же смотрел Цилио, подобравшись, хищно нацелившись. На горку поднималась Тереза.
Она поднималась уверенно, смело, и было явно: затаив на уме озорство, — лукаво искрились ее зеленые глаза. Шла по оснеженной горке, чуть подавшись вперед, в бок уперевшись рукой и мерно махая другой — в лад шагам. И хотя была в длинной шубе и отцовских сапогах — взбиралась по склону легко, без усилий, грациозно покачиваясь. Теплый платок тугим узлом стягивал шею, сжатые губы еле сдерживали улыбку, упрямо западала ямочка на розовой от мороза щеке, и слегка трепетали тонкие ноздри.
Поднималась по склону Тереза, с головы до пят — женщина, источавшая женственность даже одетая, своевольная, а движенья хоть и резкими были, но прихотливые, обнажали, казалось, ее в глазах изумленных мужчин. По снежному склону сквозь снег шла Тереза, ни о чем не печалясь, молодая, счастливая. Добравшись до верха, остановилась, и ее обступили, окружили невольно. А она развязала платок, распахнула шубу, с силой топнула сапогом и вскинула руку. На нее удивленно смотрели, а она перебрала по снегу ногами, застыла... А потом, вдруг ударив себя по бедру, подтянула плечо до щеки и раскинула руки, поднялась на носки, закружилась и так же внезапно замерла снова, прижимая пальцы к груди. И пока краса-горожане ошалело моргали, Тереза внезапно подпрыгнула чуть, и все догадались — плясала... Плясала Тереза на первом снегу, одной ей понятным счастьем счастливая, исполняла неведомый танец, на ходу здесь придуманный, содрогалась вся в вихре движений, веки были опущены, улыбалась горькой улыбкой, и плясали, летели снежинки... Приминала, топтала сапогами снег, и странные взмахи руками так пленяли, придавали ей строгую властность — над другой бы смеялись... Окруженная всеми, плясала Тереза, дразня, восхищая, возмущая безмерно, да кто б ее тронул хоть пальцем — любовались... любили ее, ненавидели, ставшую в танце недоступно возвышенной, а она вдруг застыла, изнеможенная, и, откинувшись чуть, словно б устало, вытянув руку, устремила к Доменико гибкие тонкие длинные пальцы и, не глянув, так сказала своим красивым низким голосом: