Одарю тебя трижды (Одеяние Первое)
Шрифт:
«Два часа ночи, в городе все...»
Зимние игры...
На исходе была долгая зима.
И когда Доменико, волнуясь, собрался с духом и сказал Терезе: «Выходи за меня, ладно?..» — она, подбоченясь и чуть откинувшись, изумленная, уставила в него палец и со страхом воскликнула:
— Спятил? Очень хочешь, чтобы мы потеряли друг друга?
ВЕСЕННИЕ ИГРЫ
— Удивительные вещи случаются иногда, мой Ринальдо, поразительные... — сказал Александро. Стоял первый вешний день, теплый, они сидели на длинной скамейке, а Александро стоял и рассказывал.
Доменико впервые видел Ринальдо. Внешне он был ничего: аккуратно зачесанные волосы, правильные черты, тонкие усики, чуть загибавшиеся к уголкам рта, рослый, рубашка белоснежная, сапоги блестящие, но глаза... Как он смотрел, какое жестокое равнодушие было в глазах Ринальдо! Человек с такими глазами мог любить в других разве что деньги их. При одном взгляде на него стыла душа.
— Так вот, поразительные вещи случаются порой, Ринальдо, неожиданные, невероятные, последствия которых бывают еще более невероятными, но никто не ведает, хорошо или плохо то, что случилось. Иногда представляется, будто это хорошо, а в действительности вполне может оказаться, что плохо, а когда и наоборот... Понятно говорю?
— Очень, — искривил лицо Ринальдо. — Да ладно, валяй...
— Сумасшедшему воля, да? Пусть болтает, да? — с упреком сказал Александро.
— Пошли, чего сидим, Тулио...
— Погоди, Ринальдо. Винсенте обещал подойти, у меня срочное дело к нему. Сиди, жалко, что ли, пусть рассказывает.
— Черт с ним, пусть рассказывает... Давай...
— Хорошо, господа, с удовольствием, раз вы жаждете послушать... — И торжественно объявил:
— Подлинная история... Овдовела одна бедная женщина, осталась с шестилетним малышом на руках. Она трудилась, делала, что могла, — день-деньской стирала людям белье, рук из мыльной воды не вынимала, плечом утирала пот, уставала страшно, но все же женщиной была и... как бы выразиться... сблизилась с одним человеком. Здоровенный, несуразный, грубый был мужчина, часто пил, требовал у нее денег, а где было их взять несчастной, и он орал, грозил; сынишка вдовы люто ненавидел его. В свои одиннадцать лет мальчик уже колол дрова, таскал матери воду, всячески помогал и очень переживал, что она всегда печальна, — понимал он, как тяжело ей зарабатывать кусок хлеба. В один прекрасный день, — впрочем, какой уж там прекрасный! — он колол дрова и вдруг услышал крик матери, ворвался в дом и видит: мать валяется на полу, а мужчина топчет ее ногами, вылив ей на голову мыльную воду из лохани. Как признавался мальчик много позже, он был ни при чем — пальцы сами стиснули тяжелый топор, бывший у него в руках, и сами замахнулись, скрежетнуло, и мужчина рухнул на пол. Мать с ужасом представила себе, что будет с мальчиком, — не спустят родичи мужа мальчику убийства. В тех местах, где случилась эта история, сурово соблюдался дикий обычай кровной мести, и она поспешила покинуть селение. Уходя, женщина заперла дверь, так что раньше чем через неделю его не хватились бы: напившись, он часто днями пропадал где-нибудь. Первое время она шла бодро, но силы скоро покинули — беременная была, и, догадываетесь, конечно, — от того человека. И сын раздражал ее, маленький убийца, он все улыбался ей, робко, не понимая, что совершил, а мать не могла ему улыбнуться. Ночь застала их в лесу. Женщина свернула с тропинки и присела под деревом. Мальчик положил голову ей на колени и быстро уснул. На другой день их нагнала чья-то коляска, мать отдала вознице все свои жалкие сбережения, даже кольцо стянула с пальца, и через неделю он привез их в край, где говорили совсем на другом языке. К счастью, белье везде принято стирать, так что женщине удавалось добыть кусок хлеба. Вскоре у нее появился второй сын. Она целыми днями стирала, а старший мальчик нянчил малыша, ласкал, любил его очень и почти забыл о совершенном, но, перехватив устремленный на него взгляд матери, весь съеживался — в напряженных чертах его лица ей виделся убийца. Мальчик достиг восемнадцати лет, и та роковая история не выходила у него из головы. Однажды он увидел убитого им человека во сне — окровавленный, заросший, дико вращая мутными глазами, скрежеща зубами, человек шел на него с ножом. Парень хотел бежать, но ноги скользили на месте, а тот надвигался, был все ближе... Парень проснулся в диком страхе и до утра не сомкнул глаз. Потом, когда свет придал всему вокруг знакомые формы, немного пришел в себя и вроде бы позабыл жуткий сон, но к вечеру сник. Ночью сначала он спал спокойно, потом снова тот же сон — неуклюжий, грубый человек шел на него, скрежеща зубами, одной рукой стиснув нож, а другой тяжело размахивая, и багрово зиял затылок; парень рванулся было прочь, но ноги скользили, а человек подходил все ближе, ближе!.. Проснулся взмокший от пота, выскочил во двор, в темноту, спустился к речке и там заплакал, уткнувшись лицом в пушистый мох... Облегчив душу, он вернулся домой, но какой-то странный. Слезы обычно успокаивают, а его ожесточили, на лице его было какое-то злорадное удовлетворение, на глаза ему попался маленький брат, и неожиданно он уловил в нем ненавистные черты убитого им человека, долго всматривался в него, что-то взвесил в уме и размахнулся — ударил. Мальчик онемел от удивления, а когда его и второй раз ударили, заревел. А тот, старший брат, еще в бок пнул его ногой и зло, очень зло усмехнулся. До вечера он был умиротворен своей странной местью, но с темнотой снова напал страх, и убитый им опять явился во сне — в еще большей ярости... С того дня парень каждый день вымещал зло за пережитое ночью на малыше, избивал, а когда ладони болели, пинал, топтал ногами — спокойно, хладнокровно, сунув руки в карманы. К тому времени матери у них уже не было... Младший брат прятался в лесу, брат находил его и всласть избивал, но и потом, оставив в покое, все равно мучительно рвался к нему, упрямо искал. Долго продолжалось так, и каждую ночь еще одна капля яда вливалась ему в душу, но постоянные побои и страх не в меньшей мере ожесточили и восьмилетнего малыша... Он жаждал мести и не плакал, когда его били, только смотрел озверело, стиснув зубы. Лишь раз отвел ненадолго душу — нарвался в каких-то развалинах на летучую мышь и оторвал ей крылья, размозжил голову камнем, наслаждаясь отчаянным писком. За этим застал его брат и тоже захотел растерзать летучую мышь, искал ее, искал, не нашел и с досады ударил мальчика — рукой, забыл, что она болит, — и в бешенстве пнул малыша в живот, повалил и топтал до изнеможения. Когда шел домой, уже смеркалось. Именно в ту ночь, под утро, снова явился к нему во сне убитый им человек, но только... спокойный, безобидный, с перевязанной раной, смотрел ласково, будто предлагал помириться. Парень смотрел на него с сомнением, но все же поверил его улыбке, очень искренней, и проснулся от радости... Взволнованный, вышел во двор и впервые в жизни воспринял тихую рассветную красоту. Весь день как в дурмане пробродил в лесу, даже на дерево взобрался, с нетерпением ждал ночи, чтобы снова увидеть улыбающееся лицо, ставшее желанным и дорогим; когда коснулся головой подушки, сначала тяжко потонул, потом невесомо всплыл и до утра ждал, спал и ждал, а едва небо посветлело, приснился ему тот человек — ласковый, улыбающийся... Парень встал, все в нем ликовало, оделся, спустился к речке и лег, уткнувшись лицом в песок, а когда солнце пригрело, он бросился в воду, освежился. Домой пришел веселый, в дверях столкнулся с братом — мальчик в ожидании удара злобно сверкнул на него глазами. Старший брат улыбнулся младшему, тот минуту-другую недоумевал, думал — мерещится, потом и сам заулыбался — искренняя улыбка заразительней всего на свете, заразительней даже зевоты... Они стояли, боясь шелохнуться, и чувствовали, как росло и распускалось в душе колючее растение — кактус любви.
— И только-то? — пренебрежительно спросил Ринальдо после некоторого молчания.
— Не поправилось? Между прочим, не мешает вдуматься.
— Да нет, история ничего себе, просто вранье.
— Вранье?.. С чего ты взял?
— По всему видать..
— А если покажу тебе одного из братьев? — победно сказал Александро.
— Не покажешь.
— Почему?
— Вранье это, неправда — вот почему.
— Вот он — смотри на меня! — Александро резко выпрямился.
— Вы?! А какой из них?.. — изумился Доменико.
— Не угадаете?
— Э-э... старший.
— О-о, — обиделся Александро, приложил руку к сердцу,— чем я похож на убийцу? А, Доменико?
ЛЮБОВЬ
У нас всех есть свой город, но порою не ведаем этого... Пробираемся неприметно, голову в плечи вобрав, шапку надвинув на лоб, не узнал бы кто нас... Розовые и голубые дома города нашего, Краса-города, черепичные крыши, пока еще мокрые, исходящие паром на солнце в пору таянья снега... Будоражащий воздух внезапной весны, краса-горожане, слегка одурманенные вешним теплом, — даже чинный сеньор Джулио возбужден непривычно, даже юный безумец Уго прислонился к стене, солнцу щеку подставил, и Винсенте без причины рычал, и без дела слонялся верзила, совсем ошалевший Джузеппе, и осуждал его Александро: «Эх, тебя бы в деревню сейчас, пудовой мотыгой махать!..»
Замершие под солнцем деревья, с влажной ожившей корой... В тени за домами нерастаявший снег, закрапанный грязью, будто в веснушках... Наш город, взбудораженный, одурманенный первым вешним днем, и краса-горожане — так тяжко ступают по мощеным улицам, словно шагают по пашне... А в деревне в эту пору отощавшая скотина лизала деревья, и робко трусила куда-то бродячая собачка... Этот март, сумасбродный, будоражащий, — начинались весенние игры, опасные, коварные...
Перед небольшим питейным заведением, прислонившись к дереву, стоял Доменико. Разглядывал прохожих — многих уже знал, — приветствовал: мужчинам дружески протягивал руку, женщинам кланялся, ловко щелкая каблуками. Он был голоден, но сесть за стол один не решался — есть в одиночестве было в Краса-городе верхом неприличия.
— Доменико, Тулио не видел?
— Нет.
— Увидишь, скажи, чтобы шел на площадь. Не забудь.
— Нет. — Доменико проводил человека глазами и отчего-то разволновался, сжал пальцы в кулак, глубоко вдохнул и с силой выдохнул — словно свечу загасил. Башенные часы нежно прозвонили шесть раз.
Подошел Тулио, но Доменико невидяще скользнул по нему взглядом, проследил за прохожим, а когда тот скрылся за углом, вздрогнул; безлюдно было, но все равно в неясной тревоге пристыл глазами к углу улицы, от нестерпимого ожидания озноб пробрал. И она показалась. В длинном белом платье шла. Прямо держала голову и все же с какой-то опаской, чуть улыбалась задумчиво и, казалось, боялась чего-то. Недоуменно смотрел он на девушку, испуганно настороженную в своей гордости, но было в ней, хрупкой, неуловимо гордой, что-то беспомощное, что-то в ней отозвалось в нем болью в груди, и, взволнованный, смятенный, едва не пошел за ней следом, но опомнился — впервые видел ее... нет, нет, видел ее где-то... когда-то... К тому же Тулио тронул его за руку, но он не отрывал глаз от девушки, так явно белевшей на фоне серой стены. Перевел наконец дух...
— Кто такая?
— Эта? Одна тут... здешняя. Антонио не проходил?
— Проходил... Как звать?
— Ее? Анна-Мария. Где видел?
— Кого?
— Антонио. Ничего не передавал?
— Пусть, говорит, придет...
— Куда?
— На площадь... Господи, кто же она?..
— Один был?
— Нет, с кем-то... Не знаешь, где живет?
— Кто? Антонио?
— Да нет, она... — и произнес: — Анна... Мария.
— Вон, в той стороне... Дочь того... ну того, что хорошо играет.
— Замужем?
— Понравилась? — Глазевший по сторонам Тулио обернулся к Доменико. — Что, понравилась?
— Да.
— Очень?
— Очень, — вроде бы пошутил Доменико, но ему приятно было признаваться в том, что обычно скрывали... Но потом добавил: — Ты в своем уме? Просто от нечего делать.
— Нет, не замужем, говорят — лучше отца играет. Нравится она некоторым, а мне нет...
Какая там весна, и в помине ее не было, снова дохнуло зимой. Доменико закутался в плащ, вышел из города. Тянуло горьковато-приторным запахом — жгли палые листья, — но в нем самом распускалось растение, поразительное, колючее, — кактус! Смеркалось, ото всех и всего скрывался скиталец, сдвинул шляпу на лоб, чтоб никто не узнал, — в чистом поле! — и при посвистах ветра, при шорохе каждом сильнее сжимал рукоять своей шпаги. Неприязненно, чуждо шуршали, ворошимые ветром, стога островерхие, смеркалось, и в призрачном, синем, полуявном просторе расплывалась фигура скитальца. Осторожно шел, затаенно-безмолвно, и все же старался красивым казаться — гордился собой, статным, тонким, и тоже был напряжен весь — в нем радость звенела. Задел стог плечом — испуганно вздрогнул, огляделся вокруг, устремил взгляд вперед и приметил вдали ветхий дом, невысокий, всего три ступеньки вели на крыльцо, на первой ступеньке лежала змея. Перешагнул Доменико, пнул бесстрашно массивную дверь и вступил в темноту; вынув шпагу из ножен и выставив руку, пробирался со страхом во тьме, заглушавшей шаги, и внезапно напряженные пальцы уперлись в холодную гладкую твердь. С минуту недвижно стоял в темноте, боясь шевельнуться, впитывал пальцами холод, а потом сине-красные пестрые стекла в оконце осветились неясно; желтый, блеклый, таинственный диск, подступивший к окошку снаружи, изливал синий свет, едва ощутимый, и вокруг Доменико всколыхнулся чуть воздух, слегка посветлел, и он различил пред собою колонну. Удивительное растение, непривычно колючее — о, распустился в нем кактус!—в величавом таинственном свете, непонятной захлестнутый радостью, обхватил рукой мраморный столб, обвил крепко другой, державшей шпагу, прижался щекой и, дрожа, повторил: «Анна-Мари-я-а-а... Анна-Мари-я-а-а».
— А-а...
— Давно?
— Что... давно..
— Как прошел.
— Кто...
— Антонио, кто ж еще!
— Да... Наверное... Нет, не знаю.
— Больше часа назад?
— Нет, меньше... — И снова тихо повторил про себя: «Анна-Мария... Анна-Мария... Анна Мария...»
Анна-Мария, на серну похожая...
СВОЕНРАВНАЯ ПРОГУЛКА
Друг мой досужий... Не наскучил тебе? Что, напутал? Да, бывает со мной, пошучу вдруг бестактно, бездарно. Но как трудно себя удержать, так и тянет схватить тебя за руку, ощутить... Я всегда пред тобой, постоянно, сам же ведать не ведаю, кто ты... И решил вот увлечь тебя на прогулку по городу... Давай же пропустим стаканчик — кто нас осудит, выпьем же, будешь сговорчивей!.. Давай-ка, мой дру-уг... Нет, давайте, сударь, выпьем сначала из этой вот чаши — чаши тишины, бесконечной, безмерной... Пей... Пей-ка, дру-уг сла-а-ав-ный... Опять я дурачусь, чего я дурачусь... Пейте... Пропустим еще...
Давай-ка осушим одиночества чашу. Одиноки сейчас мы с тобой. И на «ты» обращаюсь к тебе, потому что один ты, один у меня, одинок, но, если угодно, могу сочетать эти «вы» и «ты» — вы изволь мне сказать, что желаете ты, ну а если не очень угодно... или, скажешь, не принято, так временами использую «мы», в нем мы оба — и «я», и «вы», вы даже двояко — «ты» и «вы»... Тишина ведь... Одиночество... Опьянеть бы слегка... Не шуми, друг, не будем кричать и шуметь, уговор?.. Нигде, никогда... Послушай, скажу я вам что-то... Выпьем еще... Захмелеем, наверно... закусывать нечем, и... Выпьем из чаши огромной, одиночества чаши... Не знаю, как ты, — я уже опьянел... Никто не хмелеет так быстро, как я... Что с того, что послушен язык, по лицу незаметно и неплохо держусь на ногах... Пока еще. Послушай, дружище, что скажу, наклонись... У нас у всех есть свой город, но и сами не знаем об этом порой, и, если не выдашь, покажу вам свой город, прогуляюсь с тобой, как опустятся сумерки... Только — тсс... и на цыпочках, тихо, — о, тише, тише; но чего мы крадемся, пробираемся тихо, будто не в нашем мы городе?.. А может, вам некогда? Неохота, быть может, неволить не стану... Но вы же... неспроста я позволил себе обозвать вас досужим... Согласны? Идете со мной? Прекрасно, но — тише, мы странные все же — не хотим, чтобы нас узнавали, узнавали бы чтоб... не хотим, хотим, чтоб не видели, а сами крадемся — нахальные, любопытные, спрятав голову в плечи...