ЖАНРЫ

Одесса — Париж — Москва. Воспоминания художника
Шрифт:

На вокзале

Когда я приехал на Северный вокзал, друзья уже были в сборе. Пришел и скульптор Инденбаум, старый и искренний друг, умевший в тяжелые минуты утешать меня. Пришел и Леон, натурщик, никогда не расстававшийся с нами. Все пришли — Мещанинов, Федер, Малик. «Как хорошо, — подумал я, — что они меня в этот грустный день не забыли!»

Вокзальные часы показывают двенадцать. Осталось двадцать минут до отхода поезда. Началось прощание. Все меня крепко обнимали, глубоко заглядывая в мои усталые глаза. Крепко пожали мои холодные руки. Целовали. Все было насыщено сердечной искренностью. Я чувствовал, что с сердцем происходит что-то неладное.

Первым заговорил Федер.

— Дорогой друг, — сказал он мягким и бодрым голосом. — Мне тяжело расставаться с тобой, я очень к тебе привык. Всем сердцем чувствую, что уезжаешь надолго. Может, на год-два, а может, больше. Жизнь, мой друг, неумолимый, жестокий режиссер… — Он смолк, а потом продолжал: — Всегда пиши, при любых условиях пиши. Вспоминай о Париже. Ты его не поругивай… Он к тебе тепло относился. Ты просто его не понял…

Федер улыбнулся, ему, вероятно, после грустных слов захотелось пошутить, перед моим отъездом сказать что-нибудь веселое, и он сказал:

— Подумай, он тебе дал много утешений, — великолепную мастер скую на Рю де ля Санте, 32, рядом со знаменитой тюрьмой Санте. Над ее входом, на верхушке ворот имеется историческая революционная надпись: «Свобода, Равенство, Братство». Ты, конечно, скажешь, какая ирония. Потом, — добавил он, — напротив мастерской твоей женский монастырь.

Каждое утро в открытом окне у ворот ты видишь нежные женские руки. В одной — кружка молока, в другой кусок белого хлеба. Вот тебе готовый завтрак! И невдалеке от мастерской знаменитая парижская венерологическая больница Кашена. Чего тебе, друг мой, еще надо?

Мы рассмеялись.

* * *

Началась трогательная сцена — передача сувениров. Мой пульс усилился.

Первым, как всегда, выступил Ося Мещанинов. Он мне принес большую жестяную коробку с лефрановской гуашью. Чудесные краски!

— Будешь писать — меня вспомнишь, — улыбаясь, сказал он. — Ты, друг, получаешь отпуск на один год. Не больше. Осенью в будущем году ты должен быть опять с нами. Прощай! До свидания!

Инденбаум, с присущей ему скромностью, сказал мало, но тепло.

— Гляди, друг, любуйся! И не забывай автора. — Он вынул из сумки небольшой каменный женский торсик и стыдливо его мне передал.

Леон торжественно, с широко открытыми глазами преподнес небольшую книжку-монографию об Эдуарде Мане.

— Дарю тебе, — сказал он, — книжку, с которой можно хорошо и интересно прожить всю свою жизнь. Береги ее. Прощай!

Наконец Жак Малик. Он мне принес завернутый в холстик, небольшой, но приятный по форме, стульчик.

— Я ничего не скажу, — громко прошептал он. — Стульчик, когда к тебе привыкнет, все расскажет.

— Да, вспомнил, — сказал он, — Кремлев просил у меня на память небольшой натюрмортик. Вот он. Бери. — Я взял.

Я всех крепко расцеловал.

До отхода поезда осталось пять минут.

Пять минут, которые западут в память и никогда не увянут.

Поезд тихо оторвался от вокзала и друзей и медленно, неохотно, словно зараженный моим состоянием, пошел.

Я вошел в вагон и стал у окна. Поплыли каменные заборы, крыши с высокими, тонкими трубами и нежно-голубое небо.

— Прощай, — прошептал я, — город, где учился искусству, страдал и созрел как художник.

* * *

В поезде остро почувствовал, что я один. Без Парижа и без друзей. Нет Мещанинова с его широкой и жаркой душой, Федера с его светящимся, улыбающимся умом и непотухающим сердцем. Нет талантливого художника и философа Кремня, нет обещающего радостную жизнь Инденбаума…

Никого около меня нет. Каким мужеством надо обладать, чтобы выносить одиночество!

Нет «Ротонды» с ее пестрой публикой, вкусным кофе и превосходными круасанами. Нет Люксембургского музея и Люксембургского парка с отдававшим свою свежесть фонтаном Карно.

В окне — поля, поля и равнодушные облака. Изредка — погруженные в дрему серые деревни с осенними садами.

Чтобы отогнать пристававшую ко мне тоску, я вынул из кармана записную книжку с записями. Опять вспомнил знакомую, гениальную фразу Достоевского. «Париж, — город, где можно страдать и не чувствовать себя несчастным».

Мюнхен

Усталый после дружеских проводов, я прилег отдохнуть и под ритмичный стук колес вагона быстро уснул. Разбудили сидевшие около меня, громко говорившие на немецком языке пассажиры. От них я узнал, что мы находимся в Германии и днем, часов в двенадцать, будем в Мюнхене.

Мюнхен меня интересовал. «Это, — говорили мне парижские друзья, — теперь, после Парижа, второй художественный центр. Он славится мировыми музеями, прекрасными частными коллекциями и интернациональной академией».

Друзья советовали на денек в Мюнхене задержаться и ознакомиться со всеми его богатствами. Когда еще попадешь в этот славный город!

В одиннадцать часов поезд медленно, с достоинством подошел к Мюнхену.

Захватив на всякий случай два парижских этюда («Вид Нотр-Дама» и «Кафе „Ротонда“ в обеденный час») и сдав свой реквизит в камеру хранения, я пошел бродить по прославленному, незнакомому городу.

Было двенадцать часов. Я вспомнил, что сейчас весь Париж обедает, и у меня появился аппетит. Я зашел в первое попавшееся кафе. Позавтракав и узнав у хозяина кафе, где находится ближайший антикварный магазин, я туда направился. Нашел. Представился продавцам как художник, едущий из Парижа в Россию.

Меня встретили с нескрываемым подозрением, смешанным с улыбкой. Продавцов интересовали рассказы только о Париже — об этом удивительном городе. И я героически борясь с грамматикой немецкого языка, рассказал о Париже почти все, что знал о нем. Слушали меня с нескрываемым вниманием. Я говорил о Париже, а мечтал о продаже моих этюдов.

После моих пестрых и утомительных рассказов один из продавцов, высокий, худой, с задумчивым взглядом, дружески обратился ко мне:

— Скажите, господин художник (в Париже вам сказали бы «Шер месье»), что это у вас в руке? Не ваши ли работы?

— Да.

— Покажите!

Я показал. Все трое прилипли к моим этюдам.

— Продаете? — спросил высокий продавец.

— Если хорошо заплатите, продам.

— Сколько вы хотите за оба этюда?

— Пятьдесят марок.

— Дороговато. Сорок дам. Учтите, что для них нужны две рамки и обязательно золотые.

Поделиться с друзьями: