Одесса — Париж — Москва. Воспоминания художника
Шрифт:
— Нам нужен художник. Видел в ресторане вашу работу. Понравилась. Сделать нужно срочно. Хорошо сделаете — хорошо заплатим. Беретесь?
— Берусь.
Мы на улице. Падает небольшой поэтический снежок. Полковник рядом со мной. Идем и молчим.
Мы у зловещего дома. Крыльцо. Над дверью небольшая вывеска «Контрразведка станции Знаменка». Знакомая комната. На стене берданка, на диване нагайка. Все так же. Никаких перемен.
— Садитесь.
Сажусь.
— Ну так вот… Жесть и фанера есть, а красок и кистей нет.
— Можно съездить в Елисаветград. Город большой, там достанем, — говорю я.
— Отлично. Напишите смету.
Я пишу смету.
— Деньги и документы будут у пана Пытлинского. Он с вами поедет.
— Разрешите мне, господин полковник, сходить умыться, побриться и поесть?
— Пожалуйста.
Я бросился к Пытлинским. Они меня встретили так, точно я с того света явился. Пан сиял и ахал. Глаза Зинаиды Львовны были полны светлых, радостных слез.
— Боже мой, — воскликнула она, — как мы рады, что вас не расстреляли. Я всю ночь проплакала, когда вас забрали. Эти пьяные офицеры вернулись в ресторан и сказали, что вас ночью обязательно расстреляют… Что вы большевистский шпион… Какие они злые, нехорошие, — и тихо добавила:
— Вы, наверное, голодны, господин художник? Идемте покушаем. Ах, как я рада. — Она меня нежно обняла и повела к столу.
— Когда к нам пришел пообедать полковник, — рассказал мне пан, — мы с женой просили за вас, показывали ваши работы, говорили, что вы художник, едете из Парижа, политикой не занимаетесь, а он все повторял: «Не художник, а большевистский агент». Ну что вы выиграете, — убеждал я его, — если его расстреляете? Ничего. Знаменка лишится художника. Некому будет делать надписи и вывески. И когда я его угостил спиртом, он сдался. «Хорошо, — говорит, — выпущу, но с условием — все вывески и надписи будут сделаны им добросовестно».
Я обнял пана и несколько раз поцеловал его в розовые щеки.
— Спасибо, спасибо, пан Пытлинский! Никогда не забуду.
— Полковник, — добавил он, — просит меня съездить с вами в Елисаветград. Мне все равно нужно туда по делу. Запряжем пони и айда!
Я обрадовался. В Елисаветграде я родился, там жили мать и отец. Мытарства мои, кажется, шли к концу.
Был светлый бодрый зимний день. Пан суетился у низенькой ярко окрашенной брички. Ветерок забавно играл его огромными усами. Набросав в бричку соломы, пан направился вглубь двора, открыл двери сарая и вывел оттуда двух очаровательных серебристых пони. Они послушно делали все, что он им приказывал. Мы сели в бричку. В меховых рукавицах пана запестрели шелковые вожжи (остатки цирка). Пан чмокнул, пони дружно рванули. Бричка запрыгала по замерзшей и покрытой снегом грязи.
В конце покривившихся заборов стоял, будто затянутый голубой паутиной, зимний лес. Я попрощался с ним. За поселком стало холоднее. Мы укутали ноги соломой. Ветер хлестнул в лицо. Он принес тревожное гудение телеграфных столбов. Самодовольно фыркали пони. Дали стали светлее. Их ласковая голубизна, казалось, звала и обещала радость. Скоро показался курган со стаей галок… Пан, покачиваясь, дремал. Его покрасневшее лицо сияло тишиной и благополучием. Усы были спрятаны за воротник. Пестрые вожжи болтались у него в ногах. Встречались крестьяне в полушубках, кожухах и в овчинных шапках. Один высокий крестьянин, поравнявшись с нами, воскликнул:
— Хиба це кони? Це ж ослики! Одна смехота!
Пан приоткрыл глаза, сердито поглядел на крестьянина и тихо сказал: «Дурень!»
За курганом стало теплее. Дорога уходила в камыши. Вдруг где-то позади нас послышался разорвавший тишину топот. Оглянулись. Казаки! Неужели за нами? Они пронеслись как злой ветер. Один из них отстал и подъехал к нам.
— Спички е?
Пан дал ему коробку со спичками.
— Спасибо, добрые люди! — сказал казак и, легко стегнув нагайкой лошадь, ускакал.
Под вечер, когда отяжелевшее небо повисло над притихшей дорогой, мы въехали в деревню Суббоцы. Вокруг нас выросли и засуетились крестьяне. Нас ввели в хату, освещенную жестяной лампой. За столом, уставленным полупустыми бутылками, сидели два сильно подвыпивших парня с красными лицами.
Нам сварили мамалыгу. Мы ее ели с соленым арбузом.
1937 Москва. Семья Нюренбергов.
В верхнем ряду стоят (слева направо): Амшей, Роза, Лев, Евгения, Яков. Внизу сидят (слева направо): Давид, Любовь, отец Марк Нюренберг, Анна, Дарья. Матери и брата Исайи к тому времени уже не было в живых.
* * *
Утром пони лихо въехали в Елисаветград. Петропавловская церковь первой приветствовала нас, потом потянулись кладбищенские памятники, заборы и двухоконные заспанные домики. Я радостно узнавал с детства знакомые места.
Остановились мы в старом заезжем дворе Плотникова. Рядом с аптекой на Большой Перспективной. Пан распряг пони и накормил их. Потом пошли договариваться об ужине и ночлеге.
По дороге я сказал пану:
— Дорогой друг, я пойду, поищу знакомого художника и у него узнаю, где можно купить хороших красок и кистей.
— Хорошо, — сказал он. — Только не задерживайтесь.
Я ушел. Добравшись до моста, я прибавил шагу и понесся на Пермскую к своим. Мать и отца я нашел в подавленном состоянии. После погрома они пожелтели и осунулись.
— Погибло много друзей и знакомых… — начала мать свой скорбный рассказ. — Убиты отец и старший брат твоего друга — художника Зоси Константиновского… Говорят, что они были убиты на глазах Зоси, который чуть с ума не сошел. После похорон он куда-то сбежал… Убит закройщик Краснопольский — твой приятель. Он у нас бывал. Он спрятался на чердаке, но его выдала домработница. Ах, какой это был золотой человек! Убит также твой первый учитель…
Много печального рассказала мать в тот вечер. Медленно скатывались крупные слезы на ее голубую кофту. Отец курил и изредка шептал: «О, Боже мой! О, Боже мой! Где ты был во время погрома? Не стыдно тебе!» Молча слушал я сетования отца на Бога. В горле закипали слезы. Минутами мне казалось, что старики с нетерпением ждали меня, чтобы поделиться и облегчить свою перегруженную горем душу. И сейчас после рассказа им легче.
Никогда не увянет в моей памяти печальный образ моих настрадавшихся стариков.
И теперь, когда я пишу или рисую старых людей, передо мной ярко оживает этот непотухающий скорбный образ. О себе я решил ничего не рассказывать. В другой раз поделюсь с ними.
После долгого молчания мать углом головного платка вытерла слезы и тихо сказала:
— Жена твоя приехала. Остановилась на Кущевке, в амбулатории у Даши. Там спокойнее. Деви где-то здесь, под Елисаветградом, в каком-то продотряде. Говорят, что эта служба очень опасная… Одни на боевом фронте, другие — на тифозном… Все разбрелись… Мы почти одни.