Один день из жизни Юлиуса Эволы
Шрифт:
Его пальцы отламывают от шоколадки два кусочка. Больше и не нужно, уже одного кусочка ему бы хватило. Но он хочет пойти как возможно более глубоко, туда, где сбегаются все нити. Кроме того, он тогда не чувствует боли. У шоколада немного горький вкус. Он черный, совсем не молочный.
Ему не нужно выбирать. Мысль возникает, в большинстве случаев неожиданно, иногда вдруг появляются даже две мысли, которые необязательно связаны друг с другом. Тогда возникают картины. Картины не всегда следуют за движением мыслей, в большинстве случаев они даже противоречат им. Тем не менее, именно картины здесь правы. Это они, убежден он, соответствуют самым глубоким процессам в нем.
Пестрые гирлянды развеваются по залу. Он сам украсил ими маленький театр над концертным залом Аугустео, и также развесил на веревках череп, шелковые дамские чулки и внутренности только что зарезанной коровы – добавки, которые должны пробить психологический жирный панцирь обывателей. Дадаизм – это не искусство, дадаизм – это жест и провокация. У него все это во всех подробностях стоит перед глазами: сцена, ряды зрителей, в которых сидят толстые, сонные буржуа с их женами. Они еще ничего не подозревают, они полагают, что видят один из обычных номеров кабаре, пусть даже и экстравагантного вида. У входа каждого из гостей встречали с исключительной вежливостью, чтобы вселить в них дополнительно атмосферу безопасности. Раздавали конфетки…
Пианино бренчит мелодии Хейберта или Сати. На сцене несколько стульев. Он помнит все четко, только не может точно припомнить дату. В 1920? В 1921? Его внимание концентрируется на актерах, 3 мужчины, одна девушка. Девушкой была Ливия, напудренная еще бледнее, чем обычно, с подведенными черно–зеленым цветом глазами. Один из мужчин – он сам. Небрежно он свалился на стул, у него монокль и его напомаженные иссиня–черные волосы проблескивают в свете прожектора. На его запястье блестит цепочка, и его ногти окрашены цветом голубой крови. Он смотрит на себя со стороны, как будто на чужака, у него нет глубокой связи с этим человеком, которого он рассматривает с холодной духовной ясностью. Он как раз декламирует свое стихотворение «Скрытые слова внутреннего ландшафта», которое он написал специально для этого вечера. Затем говорит Ливия, потом начинает Сильвио. Это стихотворение для четырех голосов, которое они сначала декламируют очень организованно и упорядоченно. Разумеется, при этом уже курят и пьют шампанское. За сценой раздаются первые шумы: стулья падают на спинку, стол двигается. Шумов становится все больше. Публика реагирует нервно, так как едва ли понимает доклад. Тогда актеры перебивают себя, говорят одновременно. Поэмы одновременно…
Задний занавес раскрывается. Дикая косматая орда прыгает на сцену. Крики, грохот барабанов, негритянские маски. Бум, бум, цим–тим, трабагааа… Четверка вскакивает, переворачивает стулья и столы, заикается, поет с переливами, каркает, кому как нравится. Дива в костюме с блестками бьет ангельскими крыльями, танцы в экстазе, коровьи бубенчики, резкий свист, шампанское брызжет в воздух, конфетти, маски валяются на земле. Хаос неописуем, публика полностью ошарашена.
Внезапно тишина. Все безобразие исчезло. Выступает господин во фраке, очень серьезно. Облегчение. Это как раз то, что нужно, он найдет объясняющие слова, возвратит обывателям их запятнанную честь. Но этот «господин» – лично «месье Дада», Тристан Тцара. Только никто этого не знает. Он сам его действительно хорошо знает, он ценит его.
Румынский поэт из Цюриха привел его к движению. Без Тцары, который неутомимо путешествует, дадаизм никогда, пожалуй, не добрался бы до Рима. Мужчина этот состоит только из ртути. Он маленький, но совершенно «без тормозов», и пользуется дурной славой за свою агрессивность. Он извергает свои стихотворения на немецком, на французском, на румынском, прерывает их криками, рыданием и свистом. Он полон юмора, но также и полон трюков, его остроты – это осколки гранаты, которые разрывают на куски. Он мастер жизни и языка, испорченный, непочтительный, полный ненасытного честолюбия. Он – мастер шума, который он умеет вызывать в один миг.
Несколько секунд обыватели не отводят глаз от его герметично закрытых губ. Напряжение становится невыносимым. Наконец, он раскрывает рот. «Я хочу трахнуть Папу…, я педик!» Публика застыла. Как бы для подтверждения мужчина поворачивается, высоко поднимает свой фрак, показывает всем голый зад. Теперь начинается волна возмущения. Крики, возгласы неодобрения, угрозы. Дадаисты еще подливают масла в огонь. С широко расставленными ногами они стоят на сцене, ругают и оплевывают людей.
Тристан Тцара, настоящее имя Самуэль Розеншток (родился 16 апреля 1896 года в Монешти, Румыния, умер 24 декабря 1963 года в Париже) был французским писателем румынского происхождения (румынским евреем и членом французской компартии с 1936 по 1956 годы – прим. перев.).
Летают вонючие бомбы, ломаются стулья. Почтенные главы семейств карабкаются на рампу и начинают рукопашную. Представление кабаре погружается в беспорядок и хаос – как раз так, как хотели дадаисты.
Смена сцены. Он видит себя посреди группы художников в помещении, которое ему очень хорошо знакомо. Это мансардная квартира Ливии на Виа Паниспема, в которой каждые две недели собираются римские дадаисты – их число всегда было скромным. На этих встречах они планируют свои «демонстрации», философствуют и представляют свои самые последние работы, картины, танцы, маски или громкое стихотворение из одних гласных звуков. Каждый приносит с собой какую-нибудь еду, но, прежде всего, вино, виски и – наркотик. Тут много пьют, много нюхают, и если кто-то где-то засыпает, в одиночку или нет, то он остается до следующего утра.
Эта сцена напоминает ему картину Де Кирико. Она представляет похожую на пластиковую фигуру, манекен с деревянной головой, погруженный в холодный лунный свет. В том же неумолимом свете, резко и нереально видит он группу художников. Возможно, это было в основном связано с декорацией, которую придумала и даже частично осуществила сама Ливия: черный паркет, красная окраска потолка и стен, меловой, бледной мебели, которая, кажется, как бы парит в пространстве. В этом окружении ему всегда казалось, что пол проваливался под ним, что стены сдвигались и отодвигались как в киностудии, что комод, кушетка, стол и стулья были только макетами из папье–маше. Люди здесь всегда выглядели как куклы, их лица как маски. Однако последнее нужно было приписывать слишком активному нюханью кокаина. В первую очередь у Ливии, но также и у Пасколи и маркиза ди Лампедузы наркотик оставил свои разрушающие следы. Вот маркиз, стройный, лысый аристократ с моноклем. Его лицо неподвижно и искажено, маска привидения с темным, вырезанным в простыне забралом. Если он однажды сел на свой стул, то остается сидеть на нем неподвижно. Он не прислоняется, верхняя часть туловища кажется слишком жесткой для этого. Его предплечья и руки лежат точно параллельно на бедрах. Только если он проводит линию – каждые полчаса, по нему можно сверять часы – в нем появляется жизнь. Если он встает, он поднимается резко, автоматически. Он приходит и уходит, прыгающими, неверными шагами, как ходят люди, пораженные начинающимся параличом. Никто не знает о нем ничего, так как маркиз не говорит ни одного слова. Костюм его сношен, смят, но все же, в нем можно заметить прежнюю элегантность. Вполне возможно, что этот мужчина спит на скамейках в парке и ест из мусорных ведер. Имя: при своем первом появлении он обнажил как револьвер свою визитную карточку – маркиз Франческо ди Галлезе ди Лампедуза. Никто не ставит под сомнение его личность. Разумеется, сначала подумали, что он слабоумный, как это порой бывает у подобных ему. Но когда он продемонстрировал свое первое произведение, оценка мгновенно изменилась, он даже пожинал дифирамбы. Маркиз покрыл лист бумаги координатной сеткой квадратов, черные чернила, длина стороны точно пять сантиметров. С тех пор он каждый раз приносил новый лист в том же самом исполнении. Он был настоящим дадаистом.
И вот Ливия. Она скрючилась на кушетке, так как она уже почти подошла к концу. На меловом предмете меблировки, посреди белых подушек, ее едва ли можно узнать. С ее лица, напоминающего Пьеро, смотрят только черные как смоль, подведенные черно–зеленым цветом глаза, ее волосы очень коротко обрезаны и напудрены белым. Ее тело, в котором можно пересчитать кости, обтянуто тесно прилегающей одеждой, производящей впечатление целлофана. Ливии – уже за тридцать, выглядит, однако, как достигшее половой зрелости существо а–ля третий пол. Она тщеславна, болезненна, порочна, прототип современной, фригидной и поэтому неутомимо ищущей смысл интеллектуалки. Из мундштука длиной как минимум тридцать сантиметров, сделанного из слоновой кости, она курит одну «мачекдонию» за другой. Тем самым она наносит своим легким последний удар. Снова и снова извивается она в приступах мучительного кашля, выплевывая кровь на свой белый отороченный по краям носовой платок. Тогда можно услышать ее немного резкий, немотивированный смех. Ей осталось только лишь несколько недель. С жаром пожирающей ее болезни она бросается в омут любовных интриг и рисует. Она рисует кровавой мокротой ее разорванных легких, красные, туманно воздействующие картины на шелке, почитание смерти.
Прижавшись на полу к ногам Ливии, сидит Анжело. Он восхищается ею, и за это она гладит ему его золотую кудрявую голову. Всего лишь восемнадцатилетний юноша – это проснувшаяся к жизни статуя Аполлона. Статный и высокий, с изобилием грации и силы. Его нос – прямой, рот тонко–изогнутый и женственный, с пурпурной сладостью. Его большие, всегда влажные глаза смотрят на мир так нежно, как будто бы они хотели обнять всех и каждого. Анжело – это жертва Деметры, колос хлеба, который послушно позволит сломать себя. Поэтому он также ничего не производит, он не создал еще ни одного произведения. Но также и это дадаизм.
Совсем другого формата Сильвио Фариначчи. Каждую неделю бывший футурист совершает новый славный подвиг. Техника и темп – это его боги. То он гуляет высоко в воздухе на крыле самолета, потом спрыгивает с парашютом над крышами Ватикана, потом он опять со скачущей галопом лошади прыгает в едущий рядом гоночный автомобиль. То он хвастается, что изнасиловал собственную бабушку, и в ясный день ограбил ювелирный магазин. У Фариначчи уже были бесчисленные аварии, весь он исполосован шрамами. Он носит парик из конского волоса, так как винт авиамотора как-то скальпировал его. Он абсолютно смел и борется со всем, что оказывается на его пути. Он живет только одним мгновением. Его художественное произведение – это сама его жизнь.