Одинокий волк
Шрифт:
Тихая ослепляющая вспышка ярости, стряхнула с меня уныние. Я не переставал думать, что это сам навлек на себя, но что попади я в эту комнату, уж там я не церемонился бы со всеми. Я не припомню такого переживания с того момента, когда я наслаждался, именно наслаждался, тихим бешенством в семь лет.
К действительности меня вернул приступ озноба. От злости я вспотел, а пот остудил меня в ночном воздухе. Даже странно, что я заметил все это, потому что моя одежда была постоянно влажной, как у матроса во время плаванья. Потение, должно быть, имеет свое достоинство, оно успокаивает морально и физически.
Куив-Смит мог здесь находится неделями. А мне было невыносимо возвращаться в свое логово. Пришло решение снова уйти на открытое место. Я не обдумывал это решение. Просто хотел бежать, несмотря на отчаянность этого шага. При моем нынешнем виде оказаться среди людей и куда-то передвигаться было бы в тысячу раз труднее, чем в начале моего бегства.
Тогда меня считали мертвым, и никто меня не разыскивал; теперь же полиция погонится за мной, как только пройдет слух о моем появлении. Но в берлогу я не вернусь. Буду скитаться по меловым холмам, прятаться в сараях и можжевельнике, кормиться, если не будет ничего другого, сырым мясом овец. Стану держать Куив-Смита под наблюдением, пока он не уберется в Лондон или куда еще, куда только могут позвать его несомненные способности делать этот гнусный мир еще более паршивым.
Я следил за происходящим в комнате, пока девочка не отправилась спать. Тогда майор присоединился к Паташону перед камином, а жена Паташона вошла с двумя огромными чайными кружками сидра, и все трое взялись за газеты. Ничего нового произойти уже не могло.
Я стал осторожно спускаться по крыше, распределив свой вес на спину и ягодицы, левой рукой держась за конек крыши, а правой проверяя прочность шифера. Все внимание, помоги мне боже, было сосредоточено на том, чтобы не стукнула о желоб сорвавшаяся плитка шифера! За несколько футов до края крыши кровля подо мной прогнулась. Шифер осел. Было впечатление, что я плыву в тяжелой массе, принимающей форму моего тела; внезапно шифер хрустнул и грохнулся на пол сарая. Мгновения я еще держался за верх кровли, но она тоже не удержалась, и большой участок шиферной крыши со мной вместе рухнул на груду металлических корыт для корма скотины. Гром был как от упавшей домны.
После выяснилось, что у меня открылась рана в плече, еще добавилось много ссадин и синяков, но в тот момент я был просто в шоке. Я поднялся с кучи железа и бросился к открытой двери сарая. Куив-Смит уже распахнул окно столовой, и его длинные ноги стояли на внешней стороне подоконника. Моей единственной мыслью было, что он не должен знать, что я еще нахожусь в этих местах. Собаки подняли лай и рвались с цепей. Паташон с фонарем в руках застыл в распахнутых дверях дома.
Я отступил в глубь сарая и юркнул в груду корыт. Они стояли рядами, между ними было место просунуть тело, а сверху все было засыпано осколками шифера и камней с крыши. Тут же в сарай вошли Куив-Смит и фермер.
— Вот дьявол! — орал Паташон, осматривая разрушение, — это тот оборванец-убийца лазит за моим сыром. Через сарай и прямо в сыроварню! Я знаю, это он ворует. Через сарай — в сыроварню!
Не думаю, что у него украли хотя бы кусок сыра, но фермеры всегда кого-то подозревают в краже — у них столько всего, на что можно позариться. Куив-Смит услужливо высказался в мою пользу.
— О, я не думаю, что кто-то забрался на крышу, — сказал он. — Посмотрите-ка на это!
Я знал, на что он указывал, — на сломанную стропилину. Она даже не треснула, а просто рассыпалась, как пористая гнилушка.
— Жук-точильщик, — сказал майор. — Я видел такое в Йоркшире, ей-богу! Это был церковный амбар. Бедняга свернул там к черту свою шею.
— Сгнило! — согласился Паташон. — Сгнило, будь ты проклят.
— Рано или поздно это должно было случиться. Хорошо, что никто не пострадал.
— Сараю триста лет, — ворчал Паташон, — и это разорение падает на наши головы.
— Ну, ничего, — ободрил его майор. — Я утром вернусь и помогу вам. Сейчас тут ничего не сделаешь! И не придумаешь ничего.
Было слышно, как они выходили из сарая, и я напрягал слух, чтобы различит их шаги и быть совершенно уверенным, что никто из них не остался и не вернулся назад. Хлопнула дверь и щелкнул запор. Я еще подождал, пока опять не наступила полная ночная тишина, пока не притворились окна и не закрылись двери спален, пока в поисках пищи не забегали по сараю крысы. Только тогда я выполз к двери, миновал ее и, как ночная гусеница, стал пробираться за угол фермы по грязному двору вдоль стены сарая.
Мои последующие поступки непростительны. Мысли и поведение у меня стали как у животного; я был напуган — и даже немножко горд этим. Снова и снова меня предохранял инстинкт, инстинкт самосохранения. Я с услужливой готовностью принял его власть над собой, нимало не заботясь, что инстинкт может привести к фатальному исходу. Если бы дело обстояло иначе, добыча всегда уходила бы от охотника и все плотоядные животные просто вымерли бы, как доисторические ящеры.
Куда делось мое отвращение к моей берлоге, куда ушла решимость вырваться на волю, с каким бы трудом там ни добывались еда и приют. Я уже не мыслил, не оценивал свое положение. Исчез тот человеком, что восстал и уже было отринул прочь все лицемерие и конформизм власти высшего общества. Скотское существование превратило меня в зверя, не умеющего понять причину стресса, неспособного отделить опасность от ее истинного источника. Я могу спугнуть лисицу, бесшумно передвигаться и чутко спать, но цена за все это — утрата свойственной человеку разумной ловкости.
Испуг мой был велик. Я был поранен и потрясен. Без раздумий я поспешил в Покойное место, не туда, где было бы всего безопаснее в сложившейся ситуации, а именно в Покойное место вообще. А это были моя берлога, темень, уход от преследования. Мне и в голову не пришло, как нет такой мысли, скажем, у лисы, что земля может означать смерть. В паническом страхе, когда в меня стрелял Куив-Смит, я вел себя так же, но тогда это было объяснимо. Я не знал, что за дьявол стал против меня, и стремление к покою вообще было естественным, как всякое другое. Стремление к покойному убежищу сейчас было чисто рефлекторным.
Я избрал, конечно, самый чудной и хитроумный путь; только от животного можно было ожидать столь бессмысленного поведения. Я уходил по воде, потом — по истоптанному овцами лугу. Притаившись, долго прислушивался, нет ли за мной погони. Погони не было — это я знал точно и окончательно; на холме над своей расщелиной я был один. Лишь тогда последний отрезок пути я проделал с особой осторожностью и влез в свое логово с чутким вниманием к каждому сухому листику и каждой травинке.
Весь следующий день я оставался в норе, поздравляя себя с благополучным исходом. Вонь и грязь были наиотвратительнейшими, но я сносил их с мазохизмом святого мученика. Я убеждал себя, что дня через три-четыре я отворю свою дверцу, почищу и проветрю берлогу, вернется Асмодей, и мы спокойно дождемся дня, когда мне станет безопасно толкаться в портовых городах, и я смогу уехать из этой страны навсегда. Мои руки пришли в порядок, несколько утратив прежнюю форму пальцев. Левый глаз оставался необычного вида, но и правый выглядел таким нездоровым, мутным и заплывшим, что разница между ними была незаметна. Мне всего и требуется — это побриться и постричься, после чего отправлюсь куда глаза глядят, как преступник, отмечающий двухдневным разгулом свое освобождение из тюрьмы.
С наступления ночи на моей тропе послышалось какое-то движение, и я сел к своему вентиляционному ходу. Шум мне был непонятен. Он происходил от двух мужчин, но меж собой они не говорили. Возможно, они переговаривались шепотом, но изгиб узкого вентиляционного тоннеля столь слабых звуков не пропускал.
Там перемещалось что-то тяжелое, и один раз моя дверь издала глухой звук. В голове роились мысли об установке капкана для человека, что на мою голову уготовано свалиться бревну; на моей дорожке, по которой я некогда прошел, что-то определенно сооружалось. Но раз я этой тропой больше не пользовался, я чувствовал себя ловкачом и в полной безопасности. Я твердил себе, что сильно возбудился, просто переволновался; пусть они подождут неделю-другую со своей ловушкой, а я пока побуду в своем подземелье.