Одинокий волк
Шрифт:
Вечером третьего дня моего заключения Куив-Смит решил возобновить со мной разговор, но я ему не ответил. Наконец послышалось, как его сменил другой человек. Майор пожелал мне покойной ночи и выразил сожаление, что я вынуждаю его причинить мне новые неудобства. Что он имел в виду, я не понял. После этого наступила полнейшая тишина, тишина такая, какой еще никогда не было. Даже ночью в этой могиле мой слух улавливал слабые звуки птиц и зверюшек.
А ночь все тянулась и тянулась. У меня начались галлюцинации. Припоминается мое удивление, как она смогла проникнуть ко мне, как я умолял ее быть осторожнее. Я боялся, что, когда она будет выходить, ее могут принять за меня и застрелить. Даже будучи в бреду, я не мог вообразить, что ей самой кто-то может причинить зло.
Они прошли, эти сновидения. Прогнало их удушье, мне становилось все труднее дышать. Мне отчаянно не хватало воздуха. Я не мог докричаться до человека снаружи и тихо постучал в дверь. Появилась полоска света в вентиляционном канале. Куив-Смит заткнул его перед уходом.
— Прекрати это, — проговорил низкий голос.
— Я думал, еще ночь, — ответил я по-идиотски.
Хотел сказать, что не стал бы колотить в дверь, если бы знал, что наступило утро. Сводить счеты с человеком, который тут ни при чем, не хотелось.
— У меня приказ: если будешь шуметь, ворваться и стрелять, — прозвучал бесстрастный ответ.
У человека был флегматичный голос полицейского на скамейке свидетелей. Из этого и из описания его майором у меня сложилось довольно определенное мнение об этом типе. На эту службу его привели не амбиции и не любовь к охоте за людьми, он был просто наемник. Я сказал ему, что я человек богатый и если окажусь на свободе, то могу создать ему беззаботную жизнь.
— Прекратите! — отвечал он снова.
Подумал было протолкнуть ему через вентиляцию денежную купюру, но показать ему, что при мне есть деньги, было опасно; он мог спокойно отобрать у меня сколько угодно и ничего не дать взамен.
— Хорошо, — сказал я, — больше говорить не буду. Но хочу сказать, что когда меня выпустят, я не забуду даже самой малой вашей услуги.
Он ничего не ответил, но вентиляцию больше не перекрывал.
Я подтащил скатанный мешок к вентиляции и уселся лицом в ее проход. Снаружи светило солнце. Его я не видел, но в изгибе имитации кроличьего лаза оранжевым блеском светились крошки песчаника. Это создавало впечатлению тепла и пространства. Двадцать четыре дюйма песка сразу перед глазами скрадывали перспективу. Мельчайшие неровности казались песчаными холмами, тоннель казался пустыней на закате прячущегося за горизонт солнца, и знойный ветер хамсин собирал над головой темные облака.
Мои наблюдения прервал приход Куив-Смита, когда, как мне казалось, уже был почти полдень. Первое, что я услышал, был выстрел, раздавшийся так близко, будто стрелял он прямо на тропе, и сразу оба рассмеялись.
С наступлением сумерек он в четвертый раз начал меня искушать. Его подход был душевным и изобретательным. Сообщил мне вкратце, новости утренних газет, поговорил о футболе, потом заговорил о своем детстве; сказал, что учился он в Англии.
Свои воспоминания он излагал откровенно, но смысл их был куда глубже простых слов. Его мать была английской гувернанткой. В социальном плане она была ниже отца, зато в нравственном отношении — много выше (комбинация препротивная) и пыталась сделать из сына хорошего маленького британца, размахивая английским флагом и вбивая в его голову патриотизм деревянной стороной щетки для волос; естественно, что любовь к материнскому отчеству выше точки непосредственного контакта не выросла. Об отце не проронил ни слова, из чего сложилось мнение, что тот мог быть мелким бароном. Когда много позднее я узнал настоящее имя майора, припомнилось, что в его беспокойном семействе было обычаем жениться на эксцентричных иностранках, поэтому родня их третировала. Бабушка его была сирийкой. Своей субтильностью он обязан ей.
Потом завел разговор о моем детстве, но я почувствовал, что начинаю поддаваться влиянию его доверительного тона, отвечал ему сухо. К тому времени его приемы я уже изучил. Никаких шансов заставить меня подписать свою бумагу у него не было, но он ухитрялся, и делал это удивительно изобретательно, внушать мне мысль, не слишком ли я донкихотствую, отказываясь сделать это.
Он пригрозил заткнуть вентиляцию, если я не буду поддерживать с ним разговор. Я возразил, что если он закупорит вентиляцию, я тут умру; если такой исход ему кажется благоприятным, то и для меня удушье будет смертью, приятнее которой мне не придумать.
Теперь же, осознав цель своей жизни, ни о какой смерти для себя я и не помышлял. Даже в первые дни полной растерянности и безнадежности самоубийство было одной из гипотез, которую я обдумывал наряду с дюжиной других планов. Человек, по-моему, не может убить себя без твердого желания уйти из жизни. Едва ли самоубийство может служить средством, за которое человек должен хвататься как за соломинку надежды; это скорее соблазн, с которым следует бороться. Мне случалось пережить множество душевных кризисов, но черной депрессии самоубийства среди них не было.
Смеясь он сказал, что пустит мне воздуха, сколько я пожелаю, и воздух пойдет через фильтр, который мне подойдет лучше всего. Английские манеры слетели с него, будто их и не было. Знать, что я действую ему на нервы, мне было страшно приятно.
Послышалось, как он засовывает в проход какой-то большой предмет и протолкнул его палкой до поворота тоннеля. Меня это не сильно обеспокоило. Знал по опыту, что в логове достаточно воздуха, и он поступает в щель под дверью, что позволит мне продержаться много часов.
Я сидел неподвижно, думая, стоит этот предмет втаскивать внутрь или не стоит. Сделать это я мог. Проход имел форму моей руки, согнутой в локте, к тому же вдвое короче. Но тут был большой риск. Если он схватит и зацепит мою левую руку, когда я протяну ее ощупать предмет, свои перекрестные допросы он станет проводить уже не столь деликатно.
Потрогал предмет палкой и почувствовал, что он мягкий и упругий. Осторожно потянулся к нему пальцами, коснулся и сразу отдернул руку. Мои пальцы нащупали что-то, состоящее из тонких проволочек и зубов. Рука еще частью оставалась в проходе, я понял, что это было. От смешанных чувств ужаса, облегчения и гнева меня тут же вырвало.
Захватив рукой голову Асмодея, я втащил его останки в логово. Бедный старина, его застрелили почти в упор прямо в грудь. Это моя вина. Человека, тихо сидящего в лощине, он по опыту считал другом, а у того еще была тушенка. Его застрелили, когда он совершенно спокойно сидел и наблюдал за ними.
Меня душили слезы и ярость. Ну да, я знаю, или одна половина моя знает, что это — дурацкая, неоправданная любовь англосаксов к животным. Но привязанность ко мне Асмодея была несравнимо ценней той, что бывает у животины, что вскармливается и выращивается человеком со дня рождения. Наша дружба была крепкого качества, близкая глубокой любви двух людей, встретившихся посредине своей жизни, которые не забыли ее часть, прожитую совершенно неразделенными и одинокими.
Куив-Смит гоготал и говорил мне, что это я сам виноват и что я не буду таким заносчивым на следующий вечер. Он, конечно, не знал, что Асмодей мой кот, но совершенно верно рассчитал, что я должен был втащить это препятствие вентиляции в свою нору, но выбросить его уже не могу. Мой Бог, да знай он, в какой атмосфере я живу, он понял бы, что никакой дохлый кот уже не способен ее испортить!
Когда на смену пришел другой человек, я стал разминать затекшие суставы и конечности. Когда перекатывал свой мешок, я понял, что не смогу стать во весь рост, даже если в логове хватит высоты. Стал на колени пред дверью, уперся в нее руками и попытался вытянуть ноги назад. Мои опасения оправдались: колени не распрямлялись и застыли в двух футах от подбородка.