Одиссея варяжской Руси
Шрифт:
Еще одной загадкой средневековой истории данного региона является обнаружение там значительного количества подвесок со знаками Рюриковичей. Начиная с XIX в. на территории Руси и Прибалтики археологи стали обнаруживать подвески с изображениями знаков этой династии, которые большинство специалистов расценивали как верительные знаки представителей великокняжеской власти. Однако такому пониманию этих предметов на первый взгляд противоречила география находок — значительная часть подобных подвесок была найдена в тех районах Прибалтики, которые непосредственно не входили в состав Древнерусского государства. Действительно, 27 подобных артефактов были найдены в Прибалтике, 19 — на Руси, 4 — в Верхнем Поволжье и Прикамье и 1 — в Понеманье. В результате этого часть исследователей предпочитала рассматривать древнерусские и прибалтийские подвески раздельно, расценивая последние как элементы женского убора. Подобное понимание отталкивалось от особенностей обнаружения данных вещей: «В Латвии такие повески носили с конца XI до XIII века. Только четыре из них нашли при раскопках городищ (Турайды, Даугмале, Кокнесе), все остальные в могилах. При этом десять подвесок были обнаружены в женских, а шесть в детских захоронениях»{108}. Тем не менее, рассматривая обе группы подвесок во взаимосвязи, С.В. Белецкий определил артефакты, найденные на территории Руси, как подвески-оригиналы, а артефакты из Прибалтики — как подвески-реплики, сделанные по образцу первых. Выяснилось, что жители Прибалтики копировали сначала подвеску с трезубцем Ярослава Мудрого, а после перерыва — подвеску со знаком какого-то русского князя, жившего не ранее XII в. В связи с последним отмечалось, что «Хроника Ливонии» упоминает, что прибывший к ливам в 1184 г. в качестве миссионера Мейнард испрашивал дозволения вести проповедь среди этого племени у полоцкого князя Владимира. Что же касается Ярослава Мудрого, то ни один письменный источник не фиксирует активности этого русского князя в том регионе Прибалтики, где были найдены воспроизводящие его знак подвески.
Исследователи также достаточно давно обратили внимание, что все найденные в Прибалтике подвески сконцентрированы на территории проживания племени ливов. Однако это была не единственная особенность, выявившаяся при изучении данной группы находок: «Три четверти (20 экз.) найденных в Латвии подвесок, о которых идет речь, были обнаружены на сравнительно небольшой территории — между Икшкилес и Саласпилсом. (…) На городище Мартыньсала (в Саласпилсе) жил вождь местных ливов Ако, который предпринял в 1206 г. попытку объединить против немцев князя Полоцка, гауяских ливов и литовцев, но не успел сделать этого. Расположенный рядом с Мартыньсала остров Доле, на котором находится исследованное археологами кладбище Рауши, давшее шесть описанных выше подвесок, в начале XIII века называли Королевским островом (Insula Regis). Уже в 1895 г. Буххольц в своей статье “О кирхольмских королях” обратил внимание на то, что в хрониках XIV–XVI веков есть немало указаний на проживавших на обширных землевладениях между Саласпилсом и Икшкилес свободных крестьян, которых называли “королями” и которые были, видимо, потомками местных правителей»{109}. Латышский археолог Э.С. Мугуревич предположил, что данные подвески были отличительными знаками женщин из знатных ливских родов и могли передаваться ими из поколения в поколение. Из-за находок подвесок со знаком Рюриковичей преимущественно в женских и детских захоронениях может создаться впечатление, что данный знак бытовал в основном среди ливских женщин, однако это не совсем так. Наиболее раннее изображение знака Рюриковичей в этом регионе мы встречаем на серебряных ножнах меча в ливском могильнике Кримулдас Рижского района Латвии (рис. 2). Специалисты считают, что данный знак восходит к знаку Владимира Святославича и, следовательно, является самым ранним в данном регионе{110}. Кроме того, это указывает на то, что первоначально данный знак использовался воином и лишь впоследствии стал появляться в женских и детских захоронениях. Вызывает удивление и стойкость «королевской» традиции у ливов, продолжавшейся до XX в. (последний ливский «король», пытавшийся спасти свой народ от ассимиляции, стал жертвой латышской межвоенной карательной психиатрии). Хоть у других прибалтийских племен точно так же были свои вожди, однако после утраты независимости ни одно из них в течение веков не хранило родовых преданий своих прежних владык. Интересно также и название кладбища, которое может содержать искаженный корень – рус-.
Подобно рассмотренным выше примерам со старейшиной лэттов Руссином и Руссипапы из эстонской Угаунии есть все основания полагать, что какая-то часть изгнанных куршами венедов расселилась среди ливов и попала в число их старейшин. Выше уже отмечалось, что именно под венедским влиянием в Латвии появляется обряд трупосожжения. В этом отношении ливские захоронения представляют достаточно показательную картину: при господствующей у этого племени ингумации (трупоположения) там встречаются и трупосожжения, что может быть объяснено либо присутствием в их среде иного этнического элемента, либо как минимум его влиянием. Так, в упоминавшемся ливском могильнике Саласпилс, где были найдены подвески со знаками Рюриковичей, основную часть захоронений составляют трупоположения, но есть и трупосожжения, составляющие на различных участках от 10 до 50%. Точно так же господствует ингумация и в захоронениях второй группы ливов на реке Гауя и ее притоке Бресла, но и там трупосожжения составляют 10–20%{111}. На родство со славянами указывают и антропологические характеристики ливов. Так, Г.А. Чеснис, выделяя мезоморфный, долихомезокранныи, узколицый тип В, характерный «для племен низовьев р. Неман II–V вв., и культуры ранних грунтовых могильников Жемайтии IV–V вв., ливских куршей IV–VI вв., пруссов I тысячелетия н.э., селов XI–XII вв., а также угро-финского племени ливов X — XII вв.», далее отмечает, что «сходные факторные веса имеют серии из Силезии III–IV вв., Мекленбурга X — XII вв., а также некоторые группы средневековых славян…»{112} Весьма показательной является связь ливов со славянами и в другой области: «Большой интерес представляет ливская орнаментика, в которой геометрические фигуры сочетаются с мотивами растительного узора (в частности, пальметки). Эти мотивы указывают, прежде всего, на связи с древнерусской орнаментикой»{113}. Как известно, народный орнамент достаточно консервативен сам по себе и отражает этнические черты создавшего его народа.
Показательно, что находки со знаками Рюриковичей обнаружены не на всей территории проживания ливов, а именно в тех местах, где письменные источники фиксируют пребывание вендов. В.В. Седов совершенно справедливо связал эти два явления: «Нельзя не обратить внимание на концентрацию различных вещевых находок древнерусского происхождения в двух регионах — в Даугмале и его ближайших окрестностях, а также в бассейне Гауи, в той его части, где стояли Венден и Турайда. Так, все без исключения находки привесок, относимых исследователями к родовым знакам Ярослава Мудрого, происходят из двух названных регионов, где, согласно Хронике Генриха Латвийского, проживали венды. Создается впечатление, что предметы русского происхождения находили спрос прежде всего среди родственного, вендского населения»{114}.
В чем же причина столь длительного существования данной традиции в ливской среде? С.В. Белецкий предположил, что «древнерусские подвески-оригиналы, послужившие прототипами для ливских подвесок-реплик, являлись верительными знаками, которые русские князья давали ливским вождям с тем, чтобы подтвердить и юридически закрепить полномочия этих вождей представлять в земле ливов русскую администрацию, а по сути дела — выступать представителями ливов перед русским князем»{115}. Вряд ли подобное объяснение можно считать удовлетворительным. Во-первых, источники полностью молчат о подчинении этой территории Руси в эпоху Ярослава Мудрого и, соответственно, распространении на нее действия русской администрации. Во-вторых, среди своих соплеменников ливские вожди и так пользовались властью и авторитетом без какого-либо закрепления их полномочий иноплеменной власти. В-третьих, отечественные правители тем более вряд ли нуждались в материальном удостоверении права того или иного вождя «выступать представителями ливов перед русским князем» — у знати других подвластных Руси племен подобные подвески отсутствуют, а русские князья были заинтересованы в получении дани с подвластного им племени, а не в том, чтобы формально удостовериться в праве вождя вносить эту дань. В различное время с Древней Русью были связаны данническими отношениями десятки различных финно-угорских и балтских племен, однако ни у одного из них не встречается скопления подвесок со знаками Рюриковичей, хотя бы как-то сравнимых с ливскими. Очевидно, что причина находок беспрецендентно большого количества этих знаков на территории части этого племени кроется в существовании каких-то особых, исключительных отношений части ливской племенной знати с Рюриковичами. Судя по всему, мы имеем дело с самоиндентификацией части ливской знати с династией Рюриковичей, выразившейся в ношении представителями ливов родового знака русских князей.
Чем же она могла быть обусловлена? Даже в случае военного подчинения этого прибалтийского племени Киевской Руси подобная самоиндентификация с захватчиками выглядела бы странно. Покоренные скорее стремятся освободиться от иностранного гнета, а не отождествить себя с завоевателями. При этом, как уже отмечалось выше, источники ничего не говорят ни о покорении ливов в эпоху Владимира и Ярослава, когда в Прибалтике появляются первые знаки Рюриковичей, ни о каких-либо брачных союзах ливов с русскими князьями. Ключом к разрешению данной загадки является то, что территория находок этих подвесок совпадает с территорией расселения славян-венедов, а впоследствии именно там же среди ливов отмечается существование устойчивой «королевской» традиции.
Объяснить все эти явления может предположение, что среди упомянутых Генрихом Латвийским венедов, влившихся в состав ливской знати, были потомки русских королей Саксона Грамматика, считавших себя родственниками киевских Рюриковичей. Как будет показано ниже, основная линия потомков прибалтийских русских королей переместилась в земли западных славян, из числа которых и был впоследствии призван Рюрик, однако какие-то боковые ветви вполне могли остаться на старой родине. В этом отношении оказавшиеся среди ливов потомки этой боковой линии могли считать себя родственниками Рюриковичей, активно использовать подвески с их родовым знаком, а их дальние потомки многие века спустя хранить память о своем высоком королевском происхождении.
Естественно возникает вопрос: знали ли Рюриковичи о своих родственниках в Латвии и, если знали, как к этому относились? Трудно сказать определенно, но, судя по всему, какие-то известия к русским князьям об этом доходили. На это указывает существование на Руси закона, о котором упоминается в скандинавских сагах: «В Гардарики было законом, что люди, которые были конунгами по рождению, не могли оставаться в стране без разрешения конунга»{116}. Поскольку под последним имеется в виду Владимир Святославич, становится понятно, что незаконорожденный сын великого Святослава, по всей видимости, опасался появления в стране других претендентов на его престол. С другой стороны, знали о них на Руси и другие осведомленные люди. В этом свете весьма интересно сообщение Иоакимовской летописи, что, получив от «весчунов» пророчества о происхождении наследника «от ложесн его», дед Рюрика в первую очередь направляет посольство в Восточную Прибалтику: «Но Гостомысл не ят сему веры, зане стар бе и жены его не раждаху, посла паки в Зимеголы (В.Н. Татищев в комментарии к этому месту предположил, что имелась в виду Курляндия. — М.С.) к весчунам вопросити, и ти реша, яко имать наследовати от своих ему»{117}. И именно после этого новгородскому старейшине снится вещий сон, на основании которого он и дает своим соплеменникам совет приглашать на княжение сыновей своей средней дочери. Весьма вероятно, что именно «весчуны» Прибалтийской Руси, граничащей с куршами, и подсказали Гостомыслу, кого именно из их княжеского рода следует призывать восточным славянам. Спустя столетия после описываемых событий Адам Бременский в XI в. вновь фиксирует тесные религиозные связи русских, которых он именует греками по причине принятия христианства из Греции, именно с этим же регионом: «В глубине (моря) есть и другие (острова), которые подчиняются власти шведов. Самым большим из них, пожалуй, является Курланд, который имеет восемь дней пути. (Там обитает) очень жестокое племя, которого все избегают из-за его склонности к чрезмерному почитанию идолов. Там очень много золота, великолепные кони. Во всех домах — полно волхвов, авгуров и некромантов, (которые даже ходят в монашеских одеждах). За оракулами туда обращаются со всего света, особенно испанцы и греки»{118}.
Не исчезла память о прибалтийских «родственниках» Рюриковичей и впоследствии. Так, в былинах сын Ильи Муромца называется Подсокольничком. Такое наименование достаточно необычно по двум причинам. Во-первых, все остальные богатыри в былинах зовутся по имени. Во-вторых, с соколом былины устойчиво связывают именно представителей Рюриковичей: именно в эту птицу оборачиваются былинные Вольга и Волх Всеславьевич, историческими прототипами которых были сын Святослава Олег и Всеслав Полоцкий. Таким образом, имя Подсокольник указывает на какую-то связь его носителя с родом Рюриковичей. Со стороны отца в окончательной версии текста подобное родство исключается: сказителям былин было хорошо известно, что Илья Муромец был крестьянский сын из деревни Карачарово. Методом исключения получается, что с Рюриковичами как-то связана жена главного былинного богатыря. Сведения о ней в эпосе достаточно скудны, и в былинах она обычно называется Златыгорка, Семигорка, Сиверьянична, царевна лотарыненко, Латымирка или Латыгорка. Что касается последнего варианта, то еще А. Марков связал его с названием прибалтийского племени латгалов, называемых русскими летописями «летьгола» и «латыгола»{119}. Имя Сиверьянична указывает на север, что подтверждается указанием некоторых былин на то, что богатырка живет «в стороне северной», причем в ряде случаев в качестве место ее обитания указываются «западные страны, Золотая Орда» и «море студеное, камешек серый». Хоть былинная локализация и расплывчата, однако в целом она указывает на север или запад, а также на морское побережье. Что касается первого варианта имени, то, помимо чисто фольклорных мотивов, отметим, что в Латвии также известны предания о Денежной горке в Серене и Денежной горе у Смилтене{120}. Таким образом, создатели и хранители былин, изначально связанные с волхвами, через этот поэтический образ отмечали наличие каких-то родственников русской княжеской династии именно на территории Латвии.
Хоть приведенные выше данные и носят неизбежно фрагментарный характер, однако собранных фактов достаточно, чтобы сделать выводы о языке Прибалтийской Руси, основных контурах ее истории и религиозных представлениях. Что касается первого вопроса, то мы можем констатировать, что древнейшие из известных нам русов, о которых мы можем сказать что-либо определенное, говорили на славянском языке. Об этом однозначно говорят лингвистические данные: славянская гидронимия и топонимика Западной Прибалтики, причем, как отметил В.Ф. Дамбе, иногда она ближе даже к западнославянской; само славянское происхождение названия куршей, отмеченных в качестве соседей Прибалтийской Руси уже при первом упоминании о ней Саксоном Грамматиком. Об этом же говорит и приведенный выше странный на первый взгляд факт, что германцы заимствовали у славян слово ладья, а не наоборот. Очевидно, что название ладьи было заимствовано германцами явно не в эпоху викингов, когда их собственные суда бороздили моря вокруг всей Европы и даже доплывали до Америки. Вряд ли это был рубеж нашей эры, когда, согласно Тациту, свеоны имели свой собственный флот на Балтике. Поскольку лингвисты датируют славяно-германские контакты V–III вв. до н.э.{121}, то, по всей видимости, заимствование интересующего нас слова произошло примерно в этот период. Однако ни письменные источники, ни археологические данные не позволяют однозначно говорить о широком распространении мореплавания у славян в это время. Поскольку Саксон Грамматик с самого начала описывает прибалтийских русов именно как морской народ, имеющий достаточно большой флот, о котором он неоднократно упоминает на страницах своей хроники, наиболее естественно предположить, что слово ладья попало в германские языки именно из языка Прибалтийской Руси.
О славянстве последней свидетельствуют и весьма ранние заимствования из славянского в прибалтийско-финские языки. Как установил профессор К. Вилкуне, славянские элементы были заимствованы финно-угорским населением Прибалтики из двух разных областей и в разные периоды. Более ранние западнославянские заимствования вошли в основном в ливский и эстонский языки, а также юго-западный диалект финского языка, а более поздние восточнославянские заимствования встречаются в восточных диалектах эстонского и финского языков. Последняя группа заимствований датируется приблизительно VI в. н.э., что же касается первой группы, то К. Вилкуне считал, что эти слова попали в прибалтийско-финские языки одновременно с заимствованиями из германского, которые он датировал серединой I тыс. до н.э. С его выводами согласны и эстонские лингвисты: «Существуют некоторые славянские заимствования, которые являются весьма ранними, так как восходят к очень древним славянским исходным формам. К таким словам относится, например, эст. ike, “иго” (фин. ies, род. ikeen), эст. hirs, “жердь” (фин. hirsi, “бревно”), эст. koonal, “кудель” (фин. kuontale), южноэстонское lihits, “ложка”. Эти слова указывают на то, что между славянами и прибалтийскими финно-уграми имелись связи уже в то время, когда славянские языки были еще весьма близки к общему языку-основе, от которого они произошли. Эти первые соприкосновения имели место уже в последние века до н.э., т.е. еще до того, когда s в прибалтийско-финском языке-основе перешло в h и сочетание ti изменилось в si (cp. hirs<hirsi<hirti, чему в русском языке соответствует жердь, в древнерусском жьрдь, и luhits <льжьца>). Таким образом, эти соприкосновения являются даже более ранними, чем соприкосновения с германцами. На основании археологических данных мы знаем, однако, что восточные славяне в это время еще не жили в непосредственном соседстве с прибалтийскими финно-уграми»{122}. Археолог Х.А. Моора со своей стороны уточняет ряд древнейших заимствований в эстонский язык из славянского: «Кроме ike заимствовано kimalune, “шмель”, und, “уда”, koonal, “кудель”, sund, “принуждение”, uba, “боб”, ait, “клеть”. (…) Из упомянутых заимствований особый интерес представляет собой слово ike, “ярмо”, которое, судя по фонетическим признакам, вошло в прибалтийско-финские языки в период существования общеславянской речи, очевидно, в последнем тысячелетии до н.э. Это слово и некоторые другие заимствования западнославянских названий частей воловьей упряжи показывает, что характерное для ливов, эстонцев и юго-западных финнов использование волов в качестве тягловой силы получило свое начало уже в это раннее время»{123}. Современные археологические находки указывают на достаточно раннее появление данного явления в этом регионе: «Находки каменных лемехов и особенно следы пахоты указывают на появление пашенного земледелия в Восточной Прибалтике уже в середине эпохи бронзы»{124}. Кроме того, лингвисты также отмечают отчетливое влияние праславянского языка на германский в том числе и в земледельческой сфере: malta, «солод» (< праслав. molto), ploga, «плуг» (<праслав. plugъ), tila, «обработанная земля» (<праслав. tьlo){125}. Славяно-германские контакты, во время которых были заимствованы эти термины, датируются V–III вв. до н.э., то есть примерно в то же время, когда земледельческая терминология была заимствована у славян финно-уграми. С заимствованием финно-уграми из славянского языка названия боба следует сопоставить и Бавновию, буквально Бобовый остров, который Плиний Старший упоминает на Балтике. Это говорит о том, что данное заимствование произошло не позднее I в. н.э.