Одна в мужской компании
Шрифт:
Я была потрясена. Мы ведь знакомы каких-то семь недель.
— Да, дорогая. Он твердо намерен взять тебя в жены.
— О-о-о… — выдохнула я. Во мне разразилась целая буря чувств: тут были и гордость, и страх, и ощущение собственной силы. Ведь Фриц — не какой-нибудь желторотый поклонник, очарованный звездой, как герои всех моих прежних приключений. Он взрослый мужчина, у него могло быть сколько угодно женщин, а он выбрал меня.
Папа отложил трубку. Теперь руки у него были свободны, и он обнял меня.
— Прости меня, Хеди. Ведь именно я настаивал, чтобы ты не отталкивала этого влиятельного человека, и вот к каким чудовищным последствиям это привело.
— Тебе это кажется ужасным, папа?
— Милая, я в полной растерянности. Вы начали встречаться совсем недавно. Мы с твоей матерью до сих пор ничего толком не знаем о нем, кроме его убийственной репутации. Даже теперь, когда ты уже не раз ходила с ним на свидания, я все еще понятия не имею о твоих настоящих чувствах. И даже если он тебе нравится, мне все равно страшно, по-настоящему страшно думать о том, какая жизнь ожидает ту девушку, что станет женой Фридриха Мандля. — Он помолчал, раздумывая, стоит ли говорить дальше. — Но, может быть, еще больше меня пугают последствия для тебя — для нас, — если ты ему откажешь.
Я прошептала:
— Но меня вовсе не страшит его предложение.
— Хочешь сказать, он тебе чем-то симпатичен? — В его голосе слышалось изумление. И надежда — хотя кто знает, на что именно.
— В общем… — я помолчала, не зная, как подобрать слова для такого разговора. Было так непривычно и неловко рассказывать отцу о моих чувствах к мужчинам. Когда дело касалось моих прошлых романов, мы говорили об этом иносказательно и осторожно. — Мне, безусловно, льстит его предложение, папа. И да, он мне нравится.
Папа отстранился и заглянул мне в глаза. В слабом свете лампы, стоявшей на ночном столике, я увидела, что в глазах моего стоического и несгибаемого отца блестят слезы.
— Ты ведь говоришь это не для того, чтобы мне стало легче?
— Нет, я серьезно.
— Но между увлечением каким-то мужчиной и желанием выйти за него замуж большая пропасть, Хеди, — настоящая бездна.
Я подумала — может быть, говоря об этом, он думал о своих сложных отношениях с мамой. Но не стала ни отвечать на папин скрытый вопрос, ни спрашивать, права ли я в своих предположениях. Я вернулась к прежней теме.
— Что ты об этом думаешь, папа?
— В любом другом случае, невзирая на все твои романтические чувства, я был бы против по многим причинам. Он слишком стар для тебя, вы почти не знаете друг друга. Мы не знаем его семью. Его репутация запятнана — и в деловом отношении, и в том, что касается женщин. Я мог бы продолжать и продолжать. И, уверен, твоя мать была бы со мной заодно, хотя я пока не стал обсуждать это с ней. Я хотел сначала узнать о твоем отношении к этому человеку.
Выходит, папа хочет, чтобы я ответила отказом? Его мнение много значило для меня. Вот то, что думает о Фрице мама, мне было почти безразлично. Все ее суждения были предвзятыми и бесполезными, на них неизбежно влияло презрительное отношение ко мне. В ее глазах я неизбежно стану падшей женщиной, если хоть на полшага отклонюсь от того пути, который она считала правильным.
Но папа еще не закончил.
— Но сейчас я, правду сказать, не знаю, что и думать. Если он тебе нравится, этот союз может послужить тебе защитой в будущем. Он человек влиятельный. Как ни относись к его политическим взглядам и приверженности Дольфусу, но он, по крайней мере, делает все, чтобы сохранить независимость Австрии от Германии и этого гнусного антисемита — канцлера Гитлера. А если слухи верны, то положение для нас, евреев, становится все более угрожающим.
О чем это он? Мы ведь, в сущности, даже не евреи, во всяком случае, не такие, как все эти беженцы, наводнившие Австрию во время Мировой войны и в суровые, голодные дни после поражения. Эти восточные евреи — «ост-юден» — жили обособленно от всего остального австрийского общества и крепко держались за свои ортодоксальные верования и обычаи. Но среди всех моих знакомых не было никого, кто носил бы традиционную одежду. Те немногочисленные религиозные евреи, что жили по соседству, выглядели обыкновенно, как все. Они соблюдали шаббат, вывешивали на дверях мезузы и выставляли в окнах меноры. Но делали это спокойно, без той вызывающей нарочитости, которая отличала ост-юден. Что же до моей семьи — да, мы и вправду не считали себя евреями, разве что еще сохраняли память о своих корнях. Мы были полностью ассимилированы и жили современной жизнью столицы. Прежде всего мы были венцами, а потом уже кем-то еще.
— Но одно дело евреи из Восточной Европы, которые здесь живут каких-нибудь пару лет, а другое мы.
Папин голос прозвучал резко.
— От того, что я не ношу ермолку и мы не празднуем Дни Трепета, мы не перестаем быть евреями, особенно в глазах окружающих. Да что говорить — мы живем не где-нибудь, а в Дёблинге, где есть своя синагога и почти все четыре тысячи жителей — евреи. И я, и твоя мать — мы оба выросли в еврейских семьях. Если все эти головорезы, что разгуливают с этими чертовыми свастиками, разойдутся по-настоящему, Дёблинг наверняка станет для них мишенью. И его жители.
— Ну нет, папа. Только не Дёблинг.
Это было почти смешно. Неужели кому-то может прийти в голову разрушить наш тихий живописный район?
Папин резкий тон смягчился, сделался грустным.
— На евреев нападают все чаще, Хеди, хоть об этом и не говорят открыто. В газеты попадают только самые жестокие и демонстративные атаки, вроде разгрома молельной в кафе «Шперльхоф» в прошлом году, которые правительство не в силах замять. В еврейских районах, заселенных ортодоксальными общинами, вроде Леопольдштадта, то и дело появляются антисемитские лозунги и происходят столкновения. Напряжение растет, и если Гитлер дотянет свои руки до Австрии, то помогай нам Бог.
Я была не в силах вымолвить ни слова. До сих пор мы с папой говорили о нашем еврействе только один-единственный раз. Воспоминание об этом разговоре всплыло в памяти так живо и отчетливо, словно я опять перенеслась в тот день. Мне было, наверное, лет восемь, и я уже несколько часов сидела под папиным письменным столом, репетируя с куклами танцевальный номер. Я обожала устраивать театр в этом темном уединенном местечке — под украшенным затейливой резьбой секретером. Вдруг я вспомнила, что мамы, которая всегда была рядом, готовая появиться из-за угла в любой момент, особенно когда мне этого не хотелось, сегодня весь день не было видно. Вместо того чтобы обрадоваться неожиданной свободе от ежедневного распорядка — свободе, благодаря которой мне и было позволено так долго играть, — я до смерти перепугалась. А вдруг с ней случилось что-то страшное?
Я выскочила из кабинета и увидела папу — он сидел у камина в гостиной и с весьма довольным видом попыхивал трубкой. Его спокойствие неприятно резануло меня. Почему он не беспокоится?
— Где она? — завопила я с порога.
Он поднял от газеты встревоженные глаза.
— В чем дело, Хеди? Кто — она?
— Как кто? Мама! Она куда-то пропала.
— А-а-а. Не волнуйся. Она пошла на шиву в дом родителей фрау Штайн.
Я знала, что у фрау Штайн, жившей через три дома от нас, недавно умер отец, но что значит «пошла на шиву»? Это было похоже на слово из какого-то экзотического наречия.
— Как это? — спросила я и сморщила нос в «неприличной», как сказала бы мама, гримасе. Но ее рядом не было, а папа никогда не ругал меня из-за такой ерунды.
— Когда умирает еврей, семья устраивает по нему траур — принимает в его доме гостей с соболезнованиями. Это и есть шива.
— Значит, Штайны — евреи?
Это слово я изредка слышала от родителей, но не знала толком, что оно значит. Я понимала только, что все люди делятся на две части — евреев и не евреев. Когда я произносила это слово вслух, то чувствовала себя совсем взрослой.