Оглядываясь назад
Шрифт:
Как-то еще летом рядом с нашей деревней расположилась на ночь воинская часть. Ребята на перебой предлагали свою помощь. Приносили воду, угощали, чем могли, а одни наши друзья, уже немолодые муж и жена, — оба их сына были на фронте, — не отходили от солдат и старались хоть что-то для них сделать, думая наверное, что и их мальчикам вот так кто-нибудь помогает.
Раз в неделю мы с мамой ездили в Москву и забирали хлеб, который получала для нас по карточкам мамина подруга, Елена Владимировна Романова, а мама перевозила все, что только можно было на себе увезти, из дома на дачу, опасаясь, что дом могут разбомбить. Из-за этого, вернувшись в Москву, мы оказались решительно без всего самого необходимого, но об этом позже. Помню, что первое время на большое количество хлебных талонов можно было купить, например, торт, что мы иногда и делали, но так было только в самом начале. А уже очень скоро в магазинах стало пусто. Тогда в Москве любили повторять: «Еще ничего нет, а уже ничего нет. Что же будет, когда что-нибудь будет?»
Итак, мама трудилась в колхозе, я иногда ей помогала, когда надо было полоть гряды и продергивать морковь; выдернутую морковь уносили домой, а когда стали рыть картошку, то тоже немного, как и все, брали с собой в корзинках. Больше всего мама гордилась тем, что научилась косить не хуже крестьян и вообще ей очень нравилось работать в поле, только не было подходящей одежды и обуви. И еще страдала от отсутствия папирос, пока старики не научили ее курить вишневый лист. А вот искусством выпекать хлеб в русской печи она так и не овладела, и когда сообщение с Москвой было прервано, нам пекла хлеб из ржаной муки наша старая хозяйка Татьяна Леонтьевна. Он получался большой, квадратный, с выдавленным в середине крестом, необыкновенно душистый и вкусный.
Снег в тот год выпал очень рано, в сентябре. На всю жизнь я запомнила золотые березы, а под ногами белый ковер, — в этом было что-то траурное и зловещее.
Опасаясь, что Москву ожидает та же участь, что и Ленинград, мама решила остаться в деревне. Прокормиться мы могли, — на мамины трудодни мы получили несколько мешков картошки, капусту и другие овощи и даже зерно, знакомые крестьяне смололи его для нас вместе со своим. Нарезанная тонкими кружочками и высушенная на противне в протопленной печи морковь получалась сладковатая и заменяла конфеты. Кроме того, удалось насушить много грибов, — лето выдалось грибное, и мы часто отправлялись за ними в дальний лес. В погребе еще оставался большой запас керосина. Электричества, как я уже говорила, в деревнях не было, — по вечерам зажигали керосиновые лампы, а летом и готовили на примусе или керосинке. Необходимо было запасти дров на всю зиму, — каждый день мы ходили в лес с пилами и топориками и валили деревья, главным образом березы и ели. не слишком толстые, иначе это было бы нам не под силу, а я ужасно боялась: вдруг поймает лесник. Дома их сами распиливали и кололи, и успели наготовить дров еще до глубокого снега.
Дачники разъехались, за исключением двух, трех семейств, решивших тоже остаться в Свистухе. Вечерами мне становилось особенно тоскливо. Чтобы отвлечься от грустных мыслей, я принималась рассматривать альбом с открытками Третьяковской галереи — я начала их собирать еще до войны — мама вязала или штопала, но Шишкин и Левитан не очень утешали, и я то и дело смахивала невольно набегавшие слезы, надеясь, что мама этого не замечает. Конечно же, мама замечала все, сама же, прекрасно сознавая опасность положения (еще в октябре писала своим друзьям: «…если узнаете, что меня нет, а Настя осталась жива, разыщите ее…»), держалась на редкость мужественно.
16 октября мы по обыкновению, как это делали каждую неделю, поехали в Москву за хлебом. Сойдя с поезда, сразу у вокзала почувствовали что-то неладное. Трамваи не ходили, и мы двинулись через всю Москву пешком. На улицах пахло гарью, всюду летели, подгоняемые ветром, обгорелые клочья бумаги. Мы пришли не домой, а на Арбат во Власьевский переулок, где жили мамины друзья Е.В.Романова с мужем Владимиром Александровичем Давыдовым, сыном известнейшего в Петербурге исполнителя цыганских романсов, и матерью, покупавшие для нас хлеб. Все говорили, что Москва в этот день будет сдана. Носились бесконечные слухи: где-то бесплатно раздают муку, где-то что-то грабят. Ждали, что по радио выступит Сталин. Потом сообщили, что будет говорить какой-то, если не ошибаюсь, Пронин. Но радио молчало. Взрослые сидели дома, а мы, дети, торчали целый день во дворе у громкоговорителя, промерзшие до посинения. Никакого выступления так и не последовало. Вечером никто не раздевался и не ложился спать. В который раз перед мамой вставал мучительный вопрос: если придут немцы, признаваться или скрывать знание немецкого? И опять говорила о том же с подругой. Если не переводчицей, то как еще зарабатывать, и не потому, что боялась пусть даже самой тяжелой физической работы, но если угонят, что тогда будет со мной, на кого оставить, бросить? А если все-таки переводчицей… Когда снова придут наши, то что тогда!? Ночью стало слышно, что по Арбату двигаются танки. Все были уверены, что это немцы, только утром выяснилось, что через город прошли сибирские войска. Москва не была взята. На следующий день мы уехали обратно в Свистуху.
Не могу точно вспомнить, в каком это было месяце. Нас разбудил среди ночи громкий стук в дверь. Это была пришедшая на постой армейская часть. В дальнейшем такое стало повторяться каждую ночь. Хмурые, измученные, с испуганными лицами солдаты все спрашивали: «А "он" (немец) близко?». Немцы уже были на другом берегу водохранилища, в Яхроме, следующей станции за Туристом, в пяти километрах от нас. Железнодорожный мост взорвали. Поезда по Савеловской дороге больше не ходили. В канале спустили воду так, что лед перекорежился и встал торчком, получились естественные баррикады, и немецкие танки не могли через них пройти. Русский штаб и артиллерия находились в двух километрах за нами, в деревне Кузяево. Практически мы оказались в полосе огня. Снаряды летали через нас. К этому трудно было привыкнуть. Особенно страшно было ходить за водой на родник под обрывом у самого берега, — в деревне колодца с питьевой водой не было. Идешь и каждый раз, как летит снаряд, невольно пригибаешься. От этого невозможно было отучиться. Утром, если стихала перестрелка, мальчишки подбирали на льду так называемые «стаканы» от артиллерийский снарядов. А на том берегу, в лесу, оставалась наша зенитка, и мы с мамой все прислушивались: стреляет, — значит живы зенитчики. Ие знаю, сколько они там продержались.
На шоссе то и дело встречались обозы с ранеными, их везли в телегах по разбитой ухабистой дороге, ничем не прикрытых. При виде их искаженных страданием лиц у меня сжималось сердце.
Мне хотелось в Москву, где можно было укрыться в бомбоубежище, а мама говорила, что предпочитает видеть, как на нее падает бомба.
С самолетов немцы сбрасывали не только бомбы, но и листовки. Чаще всего такие: «Ничего не бойтесь! Мы освободим вас от колхозов и большевиков». Как-то я подобрала одну листовку и принесла домой, возможно чтобы не только показать маме, но и сохранить. Мама немедленно вырвала ее у меня из рук и бросила в печку, запретив мне впредь их подбирать.
Еще раньше стали появляться беженцы, их было немного — семьи коммунистов. Они рассказывали, что когда немцы занимали деревни и другие населенные пункты, то объявляли жителям, что все желающие в течение трех суток могут уходить. А остающиеся крестьяне совершенно равнодушно относились к возможному приходу немцев, говоря: «Хучь бы пес, лишь бы яйца нес».
Это уже в Москве я услышала рассказ: приходят в дом немцы, играют с девочкой, угощают шоколадом, вдруг спрашивают: — А где твой папа? — Папа бьет фашистов. — Девочку хватают за ноги и головой об стенку.
С каждым днем становилось все тревожнее. Я рвалась в Москву, а мама хотела оставаться в Свистухе. Но вот однажды нашу соседку ранило осколком (до этого, к счастью, никто не пострадал, хотя, кроме артиллерийской перестрелки то и дело бомбили), ее три дня возили по окрестным деревням в поисках медицинской помощи, но так ничего и не смогли добиться. До старости она прожила с тем осколком. Этот случай поколебал мамину решимость. Вскоре после этого в Свистуху, как обычно, пришли на постой солдаты. Офицеров поместили в дом наших соседей. Валял, — хозяин валял валенки. Их семья была самой зажиточной в деревне. Мы с ними дружили и часто проводили у них вечера. Так было и в этот раз. Мама разговорилась с офицерами. Они оказались артиллеристами, вполне интеллигентными людьми. Мама спросила одного из них: «Как Вы думаете, придут сюда немцы?» «Конечно же нет», — стал он заверять ее. Тогда мама поставила вопрос иначе: «А если бы я была Вашей женой, что бы вы мне сказали, оставаться здесь или уходить в Москву?» Тот ответил, что посоветовал бы уходить.
На наше счастье, в это же время решила двинуться в Москву еще одна знакомая семья, — муж, жена и сын, подросток. Вряд ли бы нам удалось добраться без них. Мы надели на себя по две пары белья, увязали на детские санки, завернув предварительно в плед, немного сахара, остававшегося от летних запасов, банку варенья, сухой компот и моего любимого мехового мишку. Был декабрь. Морозы стояли лютые. Так начался наш путь пешком в Москву, вернее в сторону Ярославской дороги, по которой ходили поезда. Идти было холодно: настоящих валенок ни у меня, ни у мамы не было, только фетровые, и тонкие варежки. В первый день пройдя километров двадцать-двадцать пять, заночевали в деревне Хлыбы. Мы с мамой устроились на узкой лавке, подстелив под себя пальто, а на полу спали солдаты. Утром тронулись дальше. Примерно в двадцати километрах от станции Хотьково, куда мы направлялись, нас подсадил армейский обоз. Солдаты закидали нас сеном, но толку от этого было мало, — дул пронизывающий ветер, и, хотя мама укутала мне голову платком, я обморозила себе лицо, потому что все время поворачивалась и смотрела вперед на дорогу. В Хотьково добрались к вечеру и пошли на станцию ждать поезда. Но тут началась бомбежка, бомбы взрывались совсем рядом, мне казалось, что страха я не испытываю, только крепче сжала мамину руку и спросила: «Мам, почему у меня дрожат коленки?» Что же при этом должна была чувствовать она! Были ли повреждены пути, не знаю, но поезд отменили. Пришлось отправиться на поиски ночлега. Здесь не видели беженцев и нам удивлялись, но все-таки пустили в один дом. Хозяйка даже уступила мне с мамой свою кровать, а сама легла на полу. Рано утром мы уже были на станции. Из-за невероятной очереди и давки купить билеты было невозможно. А когда подали поезд, посадка была такая, что если бы не наши друзья, среди которых были мужчины, как я уже говорила, мы бы никогда не сели, да еще с санками. Весь путь до Москвы простояли в до отказа набитом тамбуре, а я всю дорогу дрожала: что, если нас ссадят как «зайцев».
Домой шли пешком. Дверь нам открыла родственница моей тети, взглянув на маму, она только проговорила: «Несчастная женщина». Москва была холодная, голодная и темная, — на окнах затемнение, фонари не зажигались. Мама сразу же попробовала устроиться в артель, где вязали для фронта варежки с двумя пальцами, чтобы нажимать курок винтовки или автомата. Их делали из белой, тонкой, хлопчатобумажной пряжи. (Кого они могли согреть?) Мама всегда
4 Заказ № 455 быстро и хорошо вязала, но тут норма была так велика, что она не могла ее выполнить, и ей пришлось уйти из артели. По карточкам, кроме хлеба и яичного порошка, ничего не давали. Не знаю, откуда у мамы оставалось немного денег, еще нам помогала моя тетя, получавшая за мужа аттестат. Приходилось как-то выкручиваться: рядом с нами находился Военторг, куда пускали только офицеров. Там продавали кое-что из одежды, как например, недорогие хлопчатобумажные цветастые платки на голову, пользовавшиеся большим спросом, — на рынке на них можно было выменять картошку или молоко. Мама и тетя то и дело отправлялись к магазину и прохаживались поблизости, пока какой-нибудь военный не соглашался их провести. Легче всего это удавалось тетиной невестке — она была очень красивая. Ее приятель иногда приносил сахарин, он горчил, но нам. детям, вполне заменял сахар.