Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Оглянись. Жизнь как роман
Шрифт:

За окном давно почернело. Разговор тек вяло, лениво, в тягость для обоих. Иногда я как бы засыпал, не слышал, что мне говорят, а если и слышал — не отвечал, смотрел в стену и молчал.

Следователь, как автомат, спрашивал, призывал. Если он повышал голос, тогда и я взрывался, требовал, чтобы дали позвонить жене. И неожиданно затихал, съеживался и смотрел в сторону.

Я понимал: чекисту все ясно. Чего же хочет? Убеждает, уговаривает. Хочет, чтобы я сам вынес себе приговор. Сам все рассказал. А потом попросят изложить письменно и поставить подпись. Потому что в столе только доносы стукачей и магнитофонная пленка шостскинского завода, агентурные данные, а их к партийному делу не пришьешь и в суд не представишь.

Потому и бубнит: «Посоветоваться, посоветоваться».

И вдруг гэбист вскочил, как подкинутый пружиной, и вытаращил глаза, глядя не на меня, а мимо — на дверь. Руки по швам.

Я оглянулся.

В дверь вошел человек с узким черепом, будто его стиснули вагонными буферами, бледный, с надменным лицом-маской.

Это был генерал-лейтенант КГБ Филипп Денисович Бобков, шеф идеологического управления.

Я тогда этого, естественно, не знал, сидел и ждал, что будет, не понимая, отчего это мой «Николаич» так встрепенулся.

— Ну что? — спросил генерал.

— Да всё на отбой. Не желает себе помочь.

— Ну, раз не желает, ему же хуже.

На меня Бобков не взглянул, не удостоил даже поворота головы в мою сторону.

— Вот говорит: из-за нас в кино опоздал, на «Солярис», — брякнул вдруг Иван Николаевич.

— Ну, это мы выясним, какой солярис-полярис, — сердито произнес Филипп Денисович.

Только тут я заметил, что вошедший принес с собой папку для бумаг, держал ее в руке, а теперь раскрыл, глянул в листок и впервые обратился непосредственно ко мне.

— Что вы из себя строите? — стал срамить меня генерал. — Молчите, запираетесь! Ахинею несете. Дрожите тут, отпираетесь. Не стыдно, а? Где же ваши принципы? Вот у Горбинского они есть — да! Его можно уважать, он последователен. С ним можно спорить: прав — не прав. Но это личность! С ним есть о чем поговорить. Он логичен в своем поведении. У него есть позиция. А вы?.. Ну, молчите, молчите.

— Жаловаться на нас собирается, — вставил следователь.

Он совсем посерел и обмяк рядом с генералом. Стоял все так же, руки по швам. А Бобков вальяжно разгуливал по кабинету. Генерал был в штатском, в костюме коричневых тонов. И папочка переходила из одной руки в другую, на секунду распахивая черные створки и показывая белые листочки внутри.

— Ну что же, — сказал задумчиво генерал. — Мы тоже не собираемся скрывать. Секретов нет. Так что за Солярис вы придумали с Ремом Станиславовичем?

Я молчал.

Молчание затягивалось. Оно было красноречивым. Во-первых, оно свидетельствовало, что я не зря тут сижу. Во-вторых, оно убеждало генерала, говорило ему, что он прав: перед ним ничтожество, беспринципное и трусливое, не может умереть красиво.

И генерал решил помочь мне скончаться. Узкое лицо его приблизилось. Я почувствовал боль, не понимая, что ее вызывает. Боль врывалась извне, разрывая кровеносные сосуды: это генерал стал читать то, что было в белых листках, спрятанных в его папке.

Про Солярис. Про троих «библиотекарей». Про гениальный и, казалось, непотопляемый, как авианосец, замысел.

— Вот это — позиция! — веско произнес Бобков. — Горбинского можно уважать! А вас?..

Я по-прежнему продолжал молчать. Да и что мог ответить покойник?

— Не верите, что это написано самим Горбинским? — не унимался генерал. — Пожалуйста, посмотрите!

Листки поплыли перед моими глазами, я увидел плотный, убористый почерк, как в таких случаях говорят, знакомый до слез.

— Хотите почитать? — издевался Бобков.

Я кивнул.

— Ну-у, — протянул Бобков. — Мне надо спросить разрешение у Рема Станиславовича.

И спрятал листки в папку.

— Что теперь скажете?

— Не знаю, — ответил я. — Почерк действительно его.

Генерал вышел. А меня отвели в уже знакомую мне комнату напротив: еще полтора часа ожидания.

Я был раздавлен. Листочки, без сомнения, принадлежали Горбинскому. А мое молчание, растерянность — лишнее доказательство того, что Солярис существует.

«Это мой минус», — подумал я. А где плюс? Все-таки я не произнес никаких «слов» — лишь позволил сделать выводы. Да выводы у них и без моих слов заготовлены.

Я сидел и размышлял, как оправдать свой срыв, если опять начнут допрашивать.

И вдруг понял бессмысленность этих поисков.

А когда меня опять провели в кабинет следователя, передо мной был уже другой человек. Тот же — но другой, совершенно потерявший ко мне интерес. И вызвал он меня лишь для того, чтобы сообщить, что я свободен.

— Можете отправляться домой. Секрета из того, что были у нас, не делайте. Сообщите на работе. Мы тоже со своей стороны проинформируем.

Я вышел из подъезда. Ночь. Посмотрел на часы — пять минут двенадцатого. Полсуток в КГБ.

И похрустел по снежку, унося ноги подальше от стены здания, к перекрестку, где напротив светился дежурный гастроном. Когда я жил на Сретенке, его называли «сороковым», на его стене по праздникам висел Сталин в полный рост. Я помнил, магазин хороший. Только теперь я почувствовал, как устал от навязанного общения. Я постоял минуту, улыбнулся и пошел в другую сторону, удаляясь от ареала своего детства.

Дома Наташа ждала от меня объяснений, но я лишь в двух словах сообщил, где провел день, и бросился к телефону.

— Алло, Рем! Ты не хотел бы погулять? Я был в одном месте, есть что рассказать…

— Да я знаю, — протянул Рем устало. — Я сидел рядом, в соседней комнате.

— Что?

— А-а, — вздохнул Горбинский с безнадежностью. — Они все знают.

— Подожди, подожди! — я попытался удержать своего друга, чувствуя, что тот сейчас начнет рассказывать мне по телефону о своем собственном дне в КГБ. — Давай я подъеду. Ну, я пошел. Бегу!

Открыла Стася, ласковая, как всегда. Одной рукой она оттягивала подросшую шотландскую овчарку, другой показала на кухню.

Рем сидел ссутулившись за маленьким пластиковым столом, завершая ужин. Я машинально взял кусок хлеба, стал жевать — торопясь, я дома не поел.

— Они всё знают, — сказал Горбинский. — Всё!

— Когда тебя забрали?

— Утром.

— А меня днем, около двенадцати.

— Я знаю. Мы сидели рядом, в разных комнатах. А в третьей — Лямкин.

— Ничего себе!

Поделиться с друзьями: