«Огонек» - nostalgia: проигравшие победители
Шрифт:
— Тут у вас написано: «Тяготы…» Что это такое?
— Это трудности.
— Не-ет! Это не трудности. Тяготы — это не трудности, — уличал нас Шамин в идеологической диверсии. — Я например, не чувствую тягот. Я чувствую удовлетворение! И приказывал: — Выкиньте!
И мы вычеркивали слово.
Но иногда нас так задевали его придирки, что мы сопротивлялись, придумывали на ходу: «Нельзя выкидывать. Это „Известия“. Мы статью из „Известий“ перепечатываем…»
Шамин сдавался.
— Ну тогда… конечно.
Однако все чаще верх одерживал он. Наступили крутые времена. В Москве Ильичев произнес свой доклад, и когда волна идеологических погромов докатилась до Сибири, у нас принялись, как шпионов, отлавливать абстракционистов. Да только где же их взять? Нашли! И на областном партактиве докладывали: «Вчера в городе металлургов Новокузнецке было покончено с последним абстракционистом…» — я-то знаю, это у нас в поселке разыскали бедного доходягу, художника, работавшего в клубе у Бреева. Он писал объявления о фильмах и иногда со скуки пририсовывал что-нибудь по своей инициативе. Пригляделись: что-то не наше! Выгнали с работы и отрапортовали.
Поэтому Шамин был на коне. И требовал пояснений ко всякой подозрительной фразе.
— А что это: «… сердце отдать временам на разрыв»? Или вот: «Народ они крутой, на слово крепкий». Извините! Народ у нас не «крутой», а великий и героический.
Мне казалось, что я схожу с ума. Шамин, этот кастрат с бабьим лицом, меня достал. А перед ним на этом посту была Мария Семеновна Протос, главный запсибовский идеолог, женщина-монстр, мужик в юбке. Фанатичка, я застал ее, когда работал в комитете комсомола. Шамин по сравнению с нею был простым подневольным работягой на идеологической ниве, мы с ним кое-как управлялись. То соглашались, то отшучивались, то дурили. Но с каждым днем нам становилось все более тошно.
— Ну как? — спрашивали мы Шамина. — Будем травить китайцев?
— А другие газеты? — терялся он.
— «Правда» дала.
— А «Кузнецкий рабочий»? — интересовался Шамин на всякий случай.
— Не успели. И мы можем запросто вставить им пистон, — заключал морячок Ябров, наш редактор в ту пору.
Но и Шамин отыгрывался, дождавшись своего момента.
— А что это у вас за Стендаль? — спрашивал он грозно, делая ударение на первом слоге. — Кого это вы тут цитируете?
Владимир Леонович, работавший тогда вместе со мной в редакции «Металлургстроя», наш первый поэт, принимал позу римского трибуна и, ощущая себя жертвой политических репрессий, картинно произносил, как предсмертное слово:
— Это не Стендаль, а Фредерик Стендаль, французский, с вашего позволения, классик. К тому же он давно умер.
— Все равно незачем, — не сдавался Шамин. — У нас своих хватает!
Довод был, конечно, железный.
Как-то к празднику газета решила рассказать о тех, кто только что вступил в партию. Среди прочих в наше поле зрения случайно попала кассирша из стройуправления, выдававшая зарплату. Мы поведали и о ней. Шамин примчался, замахал руками.
— В такой день — о кассирше! Что у нас некого принимать в партию?
— Так это вы ее приняли! — парировал Анатолий Ябров. Бывший матрос, о чем напоминала тельняшка на широкой груди, был человеком прямым, из народа. Хотя такой же графоман, как и все мы. Только Леонович признавался нами аристократом литературного дела, да еще Немченко — за упорство.
— Вы же ее приняли, — повторил Ябров, сморщив в гримасе сократовский лоб.
— Не важно! — рассердился Шамин. — Все равно писать об этом не желательно. Надо показать, что в партию идут рабочие. У нас же тут стройка. А то взяли какого-то расчетчика… Вы еще молодые, не знаете, а мы прежде интеллигенцию вообще в партию не принимали. Вызывали секретаря парторганизации и прямо говорили: «Не принимать!» А если кто и подавал заявление, мы его культурно разворачивали… А вы — кассиршу!
Эта тема — издевательство над личностью — все более становилась ощутимой в моей профессиональной жизни. Не успев насладиться романтикой сибирской земли, я оказался по уши в дерьме. Стоило ли совершать побег за глотком свободы?
Одно успокаивало. Они — сами по себе, а я — сам по себе. Только вот профессию я выбрал себе такую, что без контактов не обойтись. Шамин находился как бы всегда рядом со мной.
Кстати, история с кассиршей, принятой в партию не в русле установки, заставила меня задуматься на эту тему. Я посмотрел вокруг: а кто вообще-то в этой партии? Кто — в комсомоле? И сделал для себя открытие. Похоже, партия и комсомол так разбухли, что стерлась граница, отделявшая тех, кто был в рядах, от тех, кто в рядах еще не был.
Я присутствовал на заседании комитета комсомола, где принимали в союз парнишку из рабочей бригады.
— С уставом знаком? — спросили его.
— Путем не успел, — признался он.
— Та-к!.. Что же спешишь? Кто тебя тянул сюда?
— Да Антонов, — брякнул паренек. — Подполковник Антонов.
— Военком что ли?
— Ну да! Меня в армию забирают.
— Когда?
— Да сегодня нужно к четырем часам… Чего волынить-то? — вдруг произнес парень и посмотрел на комитетчиков открытыми глазами: чего, право, ломаетесь? И добавил: — У меня все бумаги чистые. Меня за границу служить посылают!
— За границу! — загалдели комитетчики. — Ну это другое дело!
— Ставлю на голосование, — произнес секретарь. — Кто за?
Конечно, приняли единогласно.
Я эту картину наблюдал часто да и цифры подтверждали: вот уже восемнадцать миллионов в комсомоле, вот перевалило за двадцать пять, приближается к тридцати… И партия не отставала, растворяясь в массе людей. Жрецы и глазом не моргнули, как, в погоне за масштабами, потеряли лицо, превратив свой орден просто в массу людей с удостоверениями. Народ поглотил их организацию. Однажды критический уровень был превзойден, и обнаружить фанатика среди рядовых членов оказалось так же трудно, как найти иголку в стоге сена. Люди несли с собою здравый смысл, хитрецу, российскую лень, своим прессом выдавливая идеологические догмы, оставляя их в качестве ширмы. Все научились обманывать жрецов, как мы Шамина. Поэтому, когда мне говорят, что кучка диссидентов решила исход борьбы, я улыбаюсь: я тоже долго ласкал себя мыслью, что такие, как я, как мои друзья — именно мы и развалили систему изнутри. Нет, она рассыпалась сама по себе. Сработал народный инстинкт самосохранения. Не надо было Шамину принимать в партию кассиршу, а в комсомол — того бесхитростного паренька. Простые люди наводнили и партию, и комсомол. Система стала неуправляемой, все обессмыслилось. А кучка старых мудаков не сразу это поняла. Не сообразила, что труднее всего защититься от собственного народа. Они хотели всех сделать похожими на себя, всех затянуть в свою контору: и охранников, и шоферов, и президентов академии наук, и пролетариев, и крестьян, и нас, графоманов. И что в итоге? Затянули. Себе на погибель.
Одиозных старцев прогнали. Откуда-то нашлась предприимчивость, не смотря на упорное воспитание лагерного иждивенчества. Откуда? Да оттуда, из прежней эпохи, из обстановки двусмысленности, когда человек вечно жил с двойной бухгалтерией в голове, двойной моралью. И должен был всегда быть на чеку, не расслабляться — чтобы, даже заснув на собрании, мог, если разбудят, сходу толкнуть речь. И если добавить привычку жить и работать в условиях хронического дефицита, бардака, воровства, взаимного обмана, коварства и лицемерия, зависти к соседу, у которого дела идут чуть лучше, привычку вырывать у власти жалкие гроши, то чего же удивляться, что наши люди оказались превосходно подготовленными к джунглям рыночной экономики по-советски, и если что и умели, так это расталкивать друг друга локтями.
Я упоминал, что в череде дней тянувшейся месяц за месяцем моей добровольной ссылки — или, по иному, как раз «воли» — вдруг оказался тайм-аут. Меня отправили в Москву на курсы повышения квалификации журналистов. Были такие при Центральной комсомольской школе в Вешняках под Москвой (теперь черта города).
Школа располагалась неподалеку от Шереметьевского дворца в сталинских, с колоннами, постройках желтого цвета, довольно нелепых, но теплых, а дело шло к зиме. Нас распределили по комнатам — парами. Мне для совместного проживания достался исландец по имени Ульвур Хёрвур и я скоро оценил это по достоинству. Те же, кому выпал жребий жить с монголом, страдали от специфической обстановки юрты, напарники же негров должны были сопровождать их во время лыжных прогулок, причем негры облюбовали китайское байковое белье «Дружба», приняв его за спортивный костюм, что, конечно, привлекало внимание прохожих.