Чтение онлайн

ЖАНРЫ

«Огонек» - nostalgia: проигравшие победители
Шрифт:

Темп был ужасающий! Штернев бросил на время пить. Он гонял нас до пота, а сам в уме судорожно подсчитывал, сколько же мы отхватим на этом клубе.

Карижский кинул на эту стройку в качестве начальника комсомольского штаба Юрия Юшкова. Тот тогда отчаянно стремился сделать карьеру, завидовал славе легендарного секретаря, и готов был расшибиться в лепешку, лишь бы выделиться — он был безумно тщеславен. И он действительно — так развернулся, такие закрутил вокруг себя вихри деятельности, что она дала плоды: мы, работяги, ни в чем не нуждались. Юшков вытрясал душу и из рядового прораба, и из управляющего трестом Казарцева, из которого ничего вытрясти было нельзя, он сам из любого вынимал душу играючи. Юшков мелькал тут и там, кричал на всех петушиным голосом, бил кулачком по столу на планерках, его мотоцикл «Урал» носился по стройке, поднимая за собой тучи пыли.

Как бы там ни было, а клуб — уродец, больше напоминавший депо или цех, с фермами, жутко нависшими над головой, — открылся в срок.

Народ повалил в него, как дети в цирк. Что люди имели, пока не было клуба? Зеленую тоску по вечерам. Запертые в общежитиях, они пили, били друг другу морды, выползали в хорошую погоду побродить по пустому поселку, рискуя нарваться на фанатичного стража нравственности Жору Айрапетова или не менее жестокого в разборках Павла Луценко. Гора Маяковая, возвышавшаяся над поселком, была переименована в «гору Любви», но и она не могла скрасить скудную действительность. Достаточно представить всю эту убогую обстановку, чтобы понять, как обрадовались люди появлению клуба, где теперь хотя бы крутили кино. А иногда приезжали с концертом. Невероятно — но с тоски народ ломился даже на выставку «Нормандское искусство семнадцатого века», которую привезли на стройку по разнарядке и не знали, что с нею делать. Теперь все пошло под общую радость. Так на свадьбе — едят и пьют все подряд. И все довольны.

Потом в голове Карижского возникла новая идея — открыть на Запсибе филиал металлургического института. Убедил, уговорил. А ведь мало кому из педагогов хотелось ехать кружным путем — моста через Томь еще не было — через Старокузнецк и вести занятия в наспех оборудованных холодных помещениях, учить пеструю публику, не похожую на студентов. Наглядные пособия, транспорт, питание для преподавателей — масса проблем.

— Никанорыч! — звонил Карижский главному диспетчеру треста, нашему частому полночному гостю на посиделках. — Дай, старик, сегодня автобус для учителей.

Ни заявок, ни виз — все делалось на элементарной дружеской основе. При этом Карижский оставался для всех просто Славкой, мало кто знал его полное имя, не говоря об отчестве. А ведь ему шел четвертый десяток.

Он мог с каменным лицом стоять в почетном карауле у гроба разбившегося на железнодорожном переезде шофера, мог вместе со всеми сажать деревца, пить до полночи, проникновенно смотреть в глаза, вручая комсомольский билет. Его руки сжимали древко знамени — он гордо нес его на слете, голос его в такие минуты дрожал. Лихость и штурм сопутствовали всему, как и расширенные в экзальтации глаза. А хорошо ли мы работали? По всякому. Но работа романтизировалась. Например, возили самосвалы грунт и гравий. Жижа, море грязи. Машины тонут в ней. Шофера ругаются. Сирены ревут. Народ шарахается и звереет. Но Карижский назвал объект «курской дугой». Он сказал: «Это бой!» — и бочку кваса доставил шоферам в карьер.

Все мероприятия нашего Славы носили откровенно ритуальный характер. Он не выносил серости жизни и стремился придать ей ореол необычности. Загадочности. Конечно, не без идеологического акцента, в духе эпохи. Нам все это очень нравилось. И мы в нетерпении мысленно опутывали земной шар миллионами километров проволоки, которую произведет Запсиб. Тянули ее до Луны. Может быть, таким способом мы защищались от прозы жизни? Согласитесь, мало романтики в том, чтобы каждый день видеть полдюжины портянок в прихожей, есть осточертевшие маринованные помидоры, наблюдать бестолковщину на стройке, слышать призывы экономить, экономить, когда рядом ржавеет под дождем импортное оборудование. Все эти оперативки, «втыки», простои и штурмы так однообразны и скучны. И вдруг — автопробег «Запсиб — Марс»! Противостояние планеты вооружило нашу фантазию и уже обычная работа — мы рыли траншеи под баню — начинала казаться краше. Если еще присесть в кружок и выпить по стаканчику «Анапы» (почему-то на стройке в те годы продавали исключительно это дешевенькое винцо, ставшее как бы частью нашей легенды), то жизнь предстанет совсем в другом обличье.

Вот и задумаешься — чем был Запсиб для нас?

Для Костыля — надежда вырваться из нужды. Для хитрого хохла Опанасенко — способ выбиться в люди, то есть получить образование, уйти из рабочих. Для Юшкова — трамплин в партийной карьере. Да и для Карижского, я думаю, тоже. А мы — образованный слой — журналисты, поэты, люди без профессии, вроде меня (нельзя же было рассматривать как профессию мое бухгалтерское прошлое), искатели приключений — мы рассматривали Запсиб как полигон для экспериментаторства. Прежде всего над самими собой.

Но было нечто, что присутствовало в представлениях каждого. Оно как бы объективно существовало в облике Запсиба — с какой колокольни ни взгляни.

Стройка, именовавшаяся поначалу Антоновской площадкой, а потом нареченная Запсибом, стала для нас ситуацией отклонения — от нормы, от эталона, каким была совковая жизнь.

На Запсибе многое — не все, конечно, — но многое было не так. Сибирский оазис. Что-то вроде воли. Запорожская сечь. Пальмы в снегу.

А если подлинной новизны не хватало, мы дополняли ее нашей фантазией. Конструировали жизнь, которой хотелось бы жить. Фаланстер. «Республика Запсиб».

Так мы пытались прорваться в будущее, которое плохо себе представляли. Но знали определенно: в настоящем нам оставаться не хотелось. Отвергая унылую действительность, мы утверждали собственные порядки — смесь максимализма и амбиций, идеализма и выспренности. Нам нравилось, что мы не такие, как там, за рекой, в городе Сталинске. Вся страна продолжала жить в городе Сталинске, а мы — казалось нам — уже выбрались за его пределы.

Наш эксперимент, как и следовало ожидать, провалился.

Карижский, едва не спившись, измученный, покинул стройку вовремя. Гарий Немченко заперся в доме, принялся поспешно формировать свое литературное лицо, в меру улыбчивое, в меру правдивое, рабоче-партийное и соцреалистическое. Передовик Игорь Ковалюнас, которого пестовал еще Карижский, выжимал из нового комсорга последние соки. Как красную краску из знамени. Рассаживал бригаду в комнате комитета комсомола — по периметру стен, прямо на полу, сам выходил на середину, снимал картинно шапку, швырял ее на пол и матерился. «Чем работать? — кричал он. — Где кирпич? Где раствор?» И тогда уставший от бесплодных усилий навести порядок на стройке начальник комсомольского штаба Николай Гробов, активный, но малообразованный, хватал поспешно телефонную трубку и кричал в нее: «Иванов! Отдай машину с кирпичом Ковалюнасу! Почему-почему… Я тебе говорю: отдай! Мне виднее…»

Легенду надо было питать.

Но уже все шло прахом. Происходило уничтожение возведенного замка. То бунт — с огнем и мордобоем. То аварии одна за другой. То сад, о котором я хлопотал, стирали с лица земли. То художников гоняли взашей. То нас, журналистов. Общественная, личная жизнь, производство, природа — все перекорежилось, подтверждая закономерность: беда не приходит одна.

Игорь Ковалюнас комнату оклеил почетными грамотами — столько мы ему их навручали. Переходящее красное знамя, как домашняя утварь, стояло за тахтой. Передовик из передовиков, которого как Деда Мороза возили чуть ли не по детским садам, пошел в разнос. Купил легковушку, посадил девчонок из бригады и на полной скорости врезался в бетонную опору, на которой держалась арка с надписью «Запсиб — ударная комсомольская стройка». Через несколько лет я встретил его в Москве. Он шел прихрамывая — память о той аварии. Работал он антикоррозийщиком на техстанции. Рассказывал, что деньги идут сами в руки, но и работа — не приведи Господь. «Тут Клондайк», — пояснил он. Я спросил: а жена, дочка? Игорь отмахнулся: «А-а… Водкой в Сокольниках торгует…»

Я понял — это не та жена, не сибирячка, не красавица-блондинка из его бригады. Та, когда Игорь неожиданно укатил в Москву, погибла. Сперва спилась, потом ее видели в компании с нашей местной чемпионшей-велосипедисткой, ревниво оберегавшей красотку от мужских взглядов. Говорят, она ее и убила и сама выбросилась с пятого этажа. А где дочка, очаровательное дитя, я не знаю.

Трагические повороты личной судьбы роковым образом повторяли уродливые изгибы социальной жизни.

Учительница Эрастова обнаружила в трех километрах от стройки, в заброшенной деревеньке, где с незапамятных времен жили бок о бок русские и телеуты, парализованную девочку. Русские, жившие в деревне, все как один, носили фамилию Поросенковы, а телеуты — Коргачаковы. Аня, так звали девочку, была записана как Коргачакова.

Рядом грохотала великая стройка. Ключом била жизнь. А в жалком домишке лежала без движения девочка — не училась, не знала большого счастья. Примерно так размышляла учительница, воображение которой рисовало нелепость ситуации. Контраст разросся до небывалых масштабов, когда учительница пришла к нам в редакцию многотиражки и горячо поведала о своей находке.

Первым слушателем Эрастовой оказался Владимир Леонович. Почему именно он, не знаю, но только неспроста.

Леонович, по природе своей гуманист, человек, не способный обидеть муравья, писавший на полном серьезе: «… если негра убивают в Алабаме, то я к убийству этому причастен», — именно он первым слушал Эрастову и в этом проявился рок. Судьба таинственно предпосылала Аню Коргачакову нашему поэту. Вручала ее в его добрые и чистые руки.

Поделиться с друзьями: