Онтология лжи
Шрифт:
Практика ловли на слове содержит в себе элемент незаконности. Существует ведь и иной, вполне джентльменский, способ повышения ранга беседы, при котором собеседники отказываются от априорного преимущества. Это оповещение: «Мне нужно с Вами серьезно поговорить». Можно и проще: «Давай поговорим!». Такого рода оповещение будет верно воспринято как ограничение, накладываемое на стихийную импровизацию мысли. Забавно, что соответствующее оповещение: «Я давно хотел с тобой поговорить» — вполне может прозвучать и в середине разговора и даже в самом его конце, косвенно указывая тем самым на истинную цену предшествующего общения. Более того, обещание, данное уже после «официального уведомления о прекращении болтовни», имеет ничуть не больше шансов быть исполненным, чем провокационно пойманное обещание, но зато оно соответствует правилам fair play, т. е. высоких модусов фальсификации, и поэтому не идет в ущерб хорошим отношениям собеседников, тогда как ловля на слове есть лучший способ возбудить к себе неприязнь.
Собеседник, абстрагирующий из стихийного потока нужное ему состояние и представляющий его «на выходе», осуществляет, в отличие от полиграфа, действительную детекцию лжи. Это — факт чрезвычайной важности, имеющий далеко идущие последствия. Здесь, по сути дела, совершается первый шаг к истине.
Алгоритм «ловлю на слове», которым производится детектирование, может быть описан как путь воплощения химер, как специфический путь конституирования истины из лжи. Вероятно, немногие отдают себе отчет, сколько воплощений и объективаций родилось на свет благодаря ловцам на слове, благодаря осуществляемой ими фиксации какого-нибудь безответственного заявления, какого-либо фрагмента досужего разговора.
Слова вливаются в речь одно за другим, и поток их разворачивается так же непроизвольно, как сновидение. Но вот кто-то фиксирует отрезок разговора, содержащий, допустим, обещание, и заключенная в рамки определенная химера начинает изворачиваться, пытаясь ускользнуть, исчезнуть. Но исчезнуть, вернуться в чертог теней ей теперь не так-то просто, она уже отделена рамками от своих эфемерных собратьев по миражу, она есть нечто определенное. Если химера поймана надежно дерзким ловцом, ей остается зачастую только один выход — осуществиться, стать истиной.
Мы имеем дело с расплатой за наслаждение стихийной импровизацией мысли, болтовней или, говоря словами Маркса, за «роскошь человеческого общения». При этом принцип встроенного детектора лжи в корне отличается от псевдодетектора, от «воплощенного в металле» полиграфа. Полиграф претендует на пеленгацию очагов лжи в потоке «простой правдивости», настоящий же детектор, предусмотренный в устройстве практического разума, действует иначе — «ложью ложь поправ». Это по-своему высокопроизводительная машина, ибо ее итоговый продукт имеет форму поступка, и даже отходы производства состоят не только из ускользнувших, вырвавшихся из ловушки химер, но и из множества объективаций разной степени воплощенности.
Презумпция ответственности за каждое сказанное слово, если оно будет поймано и предъявлено отправителю, достойна не меньшего удивления, чем звездное небо и моральный закон. Сколько их ходит вокруг, пойманных на слове и вынужденных повиноваться аркану ловца! Кажется, если разом простить всех, невзначай пообещавших что бы то ни было, перерубить натянутые ими путы ответственности, то улицы городов наполовину опустеют, а служащие АТС вздохнут с облегчением и начнут разгадывать кроссворды. [53]
53
В качестве примера успешной работы встроенного детектора по воплощению химер можно привести следующий случай. Однажды президент Египта А. Садат сказал в порыве красноречия: «Ради достижения мира я готов ехать куда угодно, даже в Тель-Авив, и договариваться с кем угодно, хоть с самим Бегином». Сказанное прозвучало, как гром среди ясного неба, — надо думать, что и для самого Садата, ибо ничто в предыдущих его выступлениях даже близко не указывало на подобное намерение. Но слово Садата (хотя оно и «не воробей») было поймано и предъявлено М. Бегином. Именно так начался «Кемп-Девидский процесс», существенно изменивший ситуацию на Ближнем Востоке и увенчавшийся вручением Нобелевской премии незадачливому говоруну, а заодно и опытному ловцу.
5
Человек по определению призван отвечать за то, что превышает его силы, именно так конституируется бытие — в признанности. Но вариант воплощения сказанного является, как правило, последним — срабатывающим, когда перекрыты все остальные пути и исчерпана хитрость разума. Так же обстоит дело и с приключениями сознания, описанными Гегелем в «Феноменологии духа». Сознание, принуждаемое к истине, упорствует, и в этой борьбе набирает мощь. Осваиваются приемы ускользания, именно их обретение и совершенствование автономизирует дух до состояния субъекта. Колобок может говорить о себе «Я» только потому, что он ушел — от бабушки, от дедушки, ют ловцов и обманщиков — ложь ложью поправ.
Стратегий ускользания множество, среди них есть достаточно простые, доступные детям. Например, стратегия под условным названием «проклятые обстоятельства». Этой стратегией пользуется Карлсон, когда Малыш, оказавшись у него на крыше, спрашивает, где же его обещанные сто паровых машин. «Понимаешь, — хитрит Карлсон, — они вдруг все взорвались, все до единой...». Разумеется, наивная детская ложь совершенствуется по траектории взросления. Появляется, в частности, драматургический навык инсценирования простых обстоятельств. А если еще предлагается какая-нибудь эквивалентная замена (раз уж я обещал), то жертва не только уходит от ответственности, но может даже укрепить репутацию «человека слова».
Есть стратегии, относящиеся к высоким модусам лжи и доступные лишь во всей полноте субъектности. «Вы меня неправильно поняли», — возможности этого спасительного приема почти беспредельны, они лимитируются только остротой интеллекта. Отчасти искусство аргументации обязано своим возникновением и развитием этому приему. В наступательном варианте краткая формула стратегии звучит так: «Я имел в виду совсем другое». Ход продиктован самим устройством «этого сознания», способного проецировать в одну видимость разное невидимое и, наоборот, пеленговать одно и то же скрытое (сущность) за многообразием видимостей. Если человек в состоянии миражировать иновидимость любого скрытого (намерения, замысла, идеала, вообще некоего «на самом деле»), то пусть даже вновь создаваемое им явление требует больших усилий для своей визуализации, человек все же может дистанцировать от него свое Я, оставив ловцу оболочку, то, что ему лишь показалось. Показалось, да не далось.
Таким образом, презумпция тотальной ответственности за сказанное имеет свою спасительную контрпрезумпцию двоящейся видимости, без которой миру не хватает мерности для бытия от первого лица, для существования Я.
Фронтальная детекция лжи несет в себе странную, на первый взгляд, угрозу очагу слишком человеческого. Дело в том, что все слова не могут быть весомыми, ибо в этом случае их суммарный вес многократно превысит грузоподъемность психики. Свобода разговора несовместима со взвешиванием каждого слова: когда тяжеловесный дискурс задыхается от собственной инерции, необходимость постоянной сверки с эталоном истины разрушает и примитивизирует разговор. Вот почему «тоска по сущностному общению», тоска по истине представляется чрезмерно преувеличенной. Вернее будет сказать, что она есть свидетельство относительного благополучия, когда уже реализована более фундаментальная «жажда разговора», т. е. достигнуто некоторое насыщение первичного уровня коммуникации.
Сравним два высказывая: 1) «Мне хочется истины» и 2) «Мне хочется поговорить». Очевидно, за вторым высказыванием следует признать большую достоверность, более непосредственную манифестацию хотения. При этом нас не должен смущать пафос первого утверждения, так сказать, пыл поборника истины и громогласность его стремления к истине — именно громогласностью провозглашения компенсируется нехватка непосредственной очевидности. Поэтому призыв к истине неизменно имеет форму заклинания, а обличение лжи — форму проклятия. Эмоциональный накал подобных обличений и провозглашений есть нечто в высшей степени загадочное. Для него имеется единственное объяснение, а именно: Для" нормально работающего сознания истина представляет собой некую крайность, или эксцесс. Поэтому для ее установления (продуцирования) требуется мобилизация всех наличных ресурсов практического разума, в частности требуется модальность императива. Кантовский категорический императив конституирует именно эту сторону практического разума, заменяя ассерторическое «хочу» аподиктическим «хочу хотеть». Какая-либо меньшая требовательность по отношению к истине недопустима. Ведь если даже неустанные воззвания к истине приводят лишь к ее очаговому, спорадическому присутствию в структурах и установлениях человеческого, то снижение модальности чревато полным погружение в фоновый режим работы сознания.
Стало быть, первое высказывание (взятое как максима воли) примыкает к законодательству чистого практического разума. Для второго высказывания аподиктическая форма представляется излишней, но лишь потому, что в его основе лежит иной тип законодательствования, иной способ обязывания, где правит не провозглашаемое, а подразумеваемое. . Желание погрузиться в стихийную импровизацию мысли, в Weltlauf, т. е. всласть поболтать, минуя репрессивную инстанцию истины, соответствия слова и дела, не провозглашается и далее не имеется в виду. Оно, скорее, «имеется в невидимости», в укрытии, откуда, тем не менее, эффективно вершит дискурс повседневности. Так что на каждое мгновение (момент) истины приходится целая эпоха болтовни,,